Придворная словесность: институт литературы и конструкции абсолютизма в России середины XVIII века (Осповат) - страница 170

И в недрах неизмерной бездны
Назначил словом беги звездны.
Со мною солнце он возжег,
В стихиях прекратил раздоры,
Унизил дол, возвысил горы
И предписал пучине брег».
Премудрый глас сей Соломонов,
Монархиня, сей глас есть Твой;
Пребудет твердь Твоих законов
Ограда истины святой. <…>
(Ломоносов, VIII, 794–795)

Очередная вариация ветхозаветной космогонии ставится тут в средоточие семантической конструкции, объединяющей политический, поэтический и библейский языки, божественную и политическую власть. Это единство обозначается понятиями «правды» и «премудрости», отсылающей одновременно к Ветхому Завету и новой политической рациональности: речь идет о екатерининских проектах просвещенного законодательства (см.: Живов 2002в, 274–277). «Премудрость», однако, не теряет своего риторического характера: она опирается на авторитет и мощный словесный инструментарий Книги Притч, заимствованный Ломоносовым для аллегории самодержавия. Представая умственному взору подданных, эта оглушающая аллегория обеспечивает их «единодушную» политическую эмоциональность, общую радость послушания. Как и в «Правде воли монаршей», библейская космология оказывается здесь фигурой речи – «возвышенным» приемом властного внушения. Риторико-аффективная структура «Оды, выбранной из Иова», в которой космологические картины оборачиваются уроком беспрекословной покорности, также имела фундаментально-политический характер.

IV

Политическое толкование «Оды, выбранной из Иова» было предложено недавно Д. Крыстевой. Обращение Ломоносова к Книге Иова и образу Левиафана она соотносит со сформулированной в одноименном трактате политической философией Гоббса. Левиафан воплощает здесь неограниченную суверенную власть, усмиряющую мятежи и опирающуюся на христианское вероучение. В контексте «просветительской религии» исследовательница предлагает читать ломоносовскую «Оду…» как аллегорическую защиту абсолютистского принципа в ситуации послепетровской политической неустойчивости и, в частности, елизаветинского переворота 1741 г. Апологию бога-творца Крыстева сопоставляет с панегирическими образами монархов, в том числе Петра, а в последней строфе «Оды…», добавленной Ломоносовым к библейскому тексту, усматривает урок политической покорности и осуждение мятежа (Кръстева 2007; Кръстева 2013, 73–93). Это прочтение представляется нам в узловых моментах верным, хотя не лишеным упрощений: так, вывод о прямой политической аллюзионности «Оды…» кажется слишком поспешным, а соположение бога и монарха – недостаточно проработанным. В то же время намеченное исследовательницей сопоставление риторического устройства оды с концептуальными очертаниями абсолютизма и его политического богословия нужно признать исключительно продуктивным.