Придворная словесность: институт литературы и конструкции абсолютизма в России середины XVIII века (Осповат) - страница 172

Saepe mihi dubiam traxit sententia mentem, etc.
[Изречение в моей душе часто порождало сомнение, и т. д.]

Но гармония, существующая во всем остальном, очень ясно указывает на то, что она же существует и в управлении людьми <…> (Там же, 229–230).

Оправдание существующего порядка, увязывающее божественное могущество и философское созерцание вселенной с уроками политической покорности «государству, в котором мы живем», опирается на авторитет классических поэтов империи: Горация и Клавдиана. Оба отрывка Клавдиана взяты из поэмы, восславляющей богов за опалу императорского фаворита Руфина. Начало первой книги этой поэмы, процитированное Лейбницем во втором отрывке, Ломоносов переложил стихами и включил в «Явление Венеры на Солнце». Здесь разыгрывается тот же сценарий субъектности, что и в «Оде, выбранной из Иова»: созерцание космоса приводит героя к внутреннему переживанию божественного присутствия и могущества.

Клавдиян о падении Руфинове объявляет, коль много служит внимание к натуре для познания божества:

Я долго размышлял и долго был в сомненье,
Что есть ли на Землю от высоты смотренье,
Или по слепоте без ряду все течет,
И промыслу с небес во всей вселенной нет.
Однако, посмотрев светил небесных стройность,
Земли, морей и рек доброту и пристойность,
Премену дней, ночей, явления Луны,
Признал, что божеской мы силой созданы.
(Ломоносов, IV, 376)

В скрупулезном исследовании усвоения Клавдиана в русской литературе Р. Л. Шмараков заключает, что Ломоносов «радикально трансформирует структуру переводимого текста» – отказывается от «проблематики теодицеи» и, «оставаясь в рамках космологической проблематики», элиминирует «проблематику, связанную со злом в человечестве» (Шмараков 2015, 122–124). Хотя конкретные отступления от подлинника описаны Шмараковым совершенно точно, их итог можно толковать иначе. В контексте работы, доказывающей, что естествоиспытатели и богословы «обще удостоверяют нас не токмо о бытии божием, но и о несказанных к нам его благодеяниях» (Ломоносов, IV, 375), не приходится говорить об отказе Ломоносова от «проблематики теодицеи». (Шмараков имеет в виду, по-видимому, отсутствие в ломоносовском переложении процитированного Лейбницем стиха об оправдании богов.) Точно так же не совсем исчезает у Ломоносова политическая приуроченность стихов Клавдиана: читателю сообщается, что они написаны «о падении Руфинове».

В языке теодицеи познание божества в природе неотделимо от рефлексии о политических судьбах и соответствующей им нравственной дисциплине. Так, в «Письмах о природе и человеке» Кантемира созерцание и развернутое описание тварного мира предстает операцией этического (само)совершенствования субъекта, ведущего политическое существование и размышляющего о его законах. Фигура всемогущего бога становится точкой отсчета для осмысления общественных иерархий и этики успеха: