— Что… ты делаешь… ч-черт… тебя возьми…
Он слышал отяжелевшее дыхание пирата. «Я пьян, — думал Норрингтон. — Я неправильно понимаю. Не может быть, чтобы он имел в виду… предлагает…»
Зубы Воробья блеснули в дюйме — влажные, очень белые… те, которые целые. Блеск золотых коронок. Правая рука продолжала гладить Норрингтона по готовой лопнуть ширинке.
— Однажды… одна девица… на Тортуге… — шевелились, шептали губы, — сказала мне, что лук… и кое-то еще, — вторая рука зашарила по полу, подняла упавшую с блюда ветку зелени, поднесла к лицу Норрингтона, — очень способствуют… Словом… для мужчин. (Подмигнул.) Смекаешь? (Рука гладила. Норрингтон схватил ртом воздух. До него уже плохо доходили слова.) Но я подумал — ведь наш командо-ор… (Вздернул голову; в складочке между сдвинутыми бровями блестели бисеринки пота. Все лицо в целом выразило величайшее почтение к королевскому флоту, а проклятая рука продолжала орудовать как ни в чем ни бывало — и явно знала, что делать…) Ведь он не может… А если может, — и это лицо вдруг снова оказалось совсем близко, пряди волос упали Норрингтону на лицо, косички в бородке задели подбородок. Воробей выдыхал слова ему в лицо, обдавая запахами перегара и нечищенных зубов, — ведь он такой же мужчина, как все…
Норрингтон понял.
Позор. Стыд.
Ярость.
Он схватил Воробья за плечи — опрокинул, навалился сверху. Прижимал запястья пирата к полу — по обе стороны от головы. Голос его дрожал от гнева.
— Я мужчина, и я…
— Да-а, — пират ухмыльнулся во все золотые зубы — бесстыже и уже откровенно зазывно. — Я — весь внимание, командо-ор…
И вот тут…
Вместо того, чтобы ударить мерзавца и уйти. Вместо…
Никогда прежде Норрингтон не напивался до потери контроля над собой. Впрочем, до выпадения памяти не напивался тоже, — а из дальнейших событий этого дня в его памяти сохранилась только обрывки.
…Как он рванул на Воробье рубаху («Э-э! Это моя рубашка!» — «Вижу… что не штаны».)
…Как прижимал его к ковру — разорванная рубаха выдернута из штанов, голая грудь… тяжело дышал и не знал, что делать дальше. Текли секунды. У Воробья — сдвинутые брови… лицо выразило нечто вроде утрированного осознания своей вины пополам с пониманием серьезности момента. У него было такое же выражение тогда, в порту, когда командор впервые наставил на него шпагу.
— Дже-еймс… Руки должны быть вот тут, — ухватив Норрингтона за запястье (тот, от неожиданности потеряв равновесие, едва не рухнул сверху), перенес его руку себе на пряжку ремня.
Опьянение навалилось внезапно. Теперь он уже не различал лица пирата… чувствовал руки, стаскивающие с него, Норрингтона, мундир, пальцы, деловито расстегивающие пуговицы на рубашке… И этот пряный запах — собственный запах Воробья, и свои ладони на его теле… это было странное ощущение — пират оказался жестким, жилисто-мускулистым, на нем росла шерсть, и это никак не походило на гладкость, нежность и мягкость женских тел. Мужчина. Он прижимал к себе другого голого парня, и… Запомнил свою — неожиданно четкую — мысль: если сложить все удовольствие, полученное им с женщинами — за всю жизнь, и сравнить с этим одним-единственным разом… «Это гнусное извращение». Впрочем, разве весь Воробей не был ходячим гнусным извращением?