— Все, — сказал Вержбицкий, когда они вытянули на лед сани. — Ванька, а? Это тебе не графа читать… Видал? Сучья жизнь, паскуда… Ни снастей, ни улова.
Таким он и запомнился Ивану — маленький, в ледяной одежде, с дымящейся, патлатой головой. И тогда Иван впервые укорил великого учителя, чья мудрость была бессильна под этим небом, в этой ледяной пустыне, в деревнях и городах, где одни жрали, пили и развратничали, а другие ломали хребты работой, голодали и мерли от болезней. И пусто стало на душе Ивана, будто вынули из нее смысл, которым она жила, а новый не дали.
Летом того же года уходил он на царскую войну. К большевику Семину им так и не удалось притулиться: зоркое полицейское око углядело кое-что за ним и удалило из Каралата. Жизнь теперь не светила Ивану впереди ничем, он в своем сознании отъединил ее от себя, как вещь, и не знал, что с нею делать. На войну — так на войну… Пьяненький дядя припадал к его плечу, орал грозные слова про германца, чья кость жидка наспроть русской… Плач висел над каралатским берегом и над приткнувшейся к нему кургузой баржой для рекрутов. Тут же, на берегу, отец Анатолий служил молебен, покрывая могучей октавой многоголосую людскую скорбь. В сопровождении причта он плыл в толпе, и люди на его пути преклоняли колена, ловили губами полы парчовой рясы, целовали, крестились вслед. Иные, обессилев, подолгу лежали в пыли. Солнце жгло немилосердно, жир грязными струйками стекал с насаленных волос баб, и лица их, обмякшие от горя и самогона, были страшны. Ладан густыми пластами лежал над толпой, и запах его был древен — древнее бога, которому его воскуряли. С иконы отчужденно и нежно взирала на расхристанных каралатцев матерь божия приснодева Мария, а хор, то ликуя, то скорбя, выпевал исступленные слова, которым тысячи лет. И случилось вдруг что-то с душой Ивана, будто выросли у нее крылья и полетела она далеко-далеко. Сместилось время, смялось оно в комок, прошлое стало настоящим, лишь вдаль страшилось взглянуть прозревшее око. Видел себя Иван не на каралатском берегу, а в княжеском ополчении. И так же шли мимо монахи, и так же хор возносил в небо чистую молитву-слезу, синеглазая дева глядела на людей и не видела их, объятая тревогой за младенца. И забыл Иван все: нищую жизнь забыл, простил господину батоги и голод, и нет у него обид, нет злобы и страха раба — есть чисто поле, а в поле ворог… Одно лишь помнит Иван: он и господин его — русские. Пусть господин на коне и в броне, пусть холоп пеш и открыт удару меча, пусть неравным счастьем одарила их при рождении родная земля, но это была их родная земля! И оба падут за нее в чистом поле, и трава пронзит по весне их тела, и смешаются они в прах, прибавив родной земле одну горсть. Твоя от твоих, плоть от плоти, кровь от крови — восстань же, душа, и умри честно за веру, царя и отечество… На каралатском берегу, в вое баб, в пьяных криках мужиков, в горе народа душа Ивана Елдышева вновь приобретала, смысл жизни, короткий и точный, как удар штыка.