Победитель турок (Дарваш) - страница 187

— Милостивый господин Короги, много обид выпало на долю нашу, во многом нас обходили, но после этой победы может ли кто против нас зло таить? Так пусть же ваши милости все, как один, вместе с сословиями страны нашей провозгласят: «Виват Янко Хуняди!»

— Милостивый Михай Силади, милостивый господин шурин! Сестра твоя в Хуняде слезы радости в передник проливает. Как услышит о моей болезни, тотчас в повозку сядет, поспешит сюда с сыновьями вместе…

— Отец Янош, не забыл я, что говорил ты о вере. Нет во мне более тревоги, только вера истинная в лучшую жизнь!

Так говорил он упорно, почти вызывающе и не желал слышать никаких возражений. Проходили часы и дни, болезнь все больше овладевала им, и все исступленнее становились его речи. О недуге своем он не обронил ни слова и об усталости больше не поминал, все только строил планы на грядущие дни и годы и диктовал, диктовал, диктовал. А когда утомлялся, начинал ожидать ответов. Напрасно говорили ему, что гонцы еще не добрались до места, он словно не слышал — и все ждал, все требовал ответных посланий. От папы, от короля, от Эржебет…

Нервы его были напряжены до крайности, он прислушивался к шумам, доносившимся со двора крепости и, заслышав скрип цепей, когда опускали подъемный мост, чтобы вынести в поле умирающих, тотчас посылал своего оруженосца, юного Секеи, узнать, чей гонец прибыл — от папы ли, от короля или Эржебет… Он уже не делал меж ними различия и даже сам не знал, от кого нетерпеливее ждет отклика, ибо ответ каждого из них означал одно и то же — даровал смысл жизни, волю к ней…


Пучок молочно-бледных лучей послеполуденного летнего солнца, проникавший сквозь узкую щель окна, едва тревожил тихий полумрак спальни. В угол, где на разостланных шкурах лежал Хуняди, свет почти совсем не проникал, и мирная сумеречная тишина витала над больным. Лишь уныло жужжали мухи, да слышалось быстрое, страдальческое дыхание больного. Юный Секеи, как верный пес, подремывал, скорчившись у края ложа, но ни на мгновенье не забывал о долге своем, и стоило совокуплявшимся мухам зажужжать чуть громче или дыханию больного усилиться, как он пробуждался от тихой дремы, и красные после бессонных ночей глаза тотчас впивались в измученное лицо господина. Он глядел на жалко повисшие усы, закрытые, почти черносиние веки, кожу, просвечивавшую даже в полумраке, — и губы его неожиданно кривились в неслышном плаче… так, с повисшей на респице слезой, он вновь погружался в чуткий сон.

Хуняди не спал, а перемогался на грани бодрствования и горячечного беспамятства. Все его чувства действовали безотказно, он слышал — ему даже казалось, что это происходит громче, чем было на самом деле, — возню мух, замечал беззвучный плач своего оруженосца, юного Секеи, но у него не было сил на что-либо большее, чем простое восприятие. Его била лихорадка, разрывала боль.