Через некоторое время после их освобождения Уинстон лично сам видел всех троих в кафе «Каштановое дерево». Он помнил, как исподтишка, с ужасом смотрел на них, не в силах оторвать глаз. Мужчины были намного старше, чем он, реликты древнего мира, возможно, последние из тех, кто помнил героические дни Партии. Слава подпольной борьбы и гражданской войны все еще слабо, но сияла над ними. У него возникло такое чувство (хотя уже в то время факты и даты становились все призрачней и призрачней), что он слышал о них раньше, чем о Большом Брате. Но они все равно были париями, отверженными, неизбежно обреченными на то, чтобы сгинуть через год или два. Единожды попав в руки полиции мыслей, никто не мог ускользнуть от нее. Они были мертвецами, ожидавшими, что их вот-вот отправят обратно в могилу.
Столики вокруг них пустовали. Неразумно было бы не чураться такого соседства. Мужчины сидели молча, пока им не подали бокалы с джином, посыпанным гвоздикой – фирменный напиток в кафе. Уинстона более остальных впечатлил внешний вид Резерфорда. Тот когда-то был известным карикатуристом, чьи грубые рисунки помогали воспламенить народ до и во время революции. Даже сейчас, по происшествии долгого времени, его карикатуры печатали в «Таймс». Но они являлись лишь слабой имитацией его раннего стиля и, как ни странно, отличались безжизненностью и неубедительностью. И всегда это были перепевы старых тем: дома в трущобах, голодающиедети, уличные стычки, капиталисты в цилиндрах, даже на баррикадах капиталисты, видимо, не расставались с цилиндрами – все это бесчисленные и безуспешные попытки вернуть былую славу. Он был огромным мужчиной с гривой сальных седых волос, с одутловатым морщинистым лицом, с толстыми африканскими губами. В прежние времена он, должно быть, отличался невероятной силой; а сейчас его крупное тело обвисло, сгорбилось, вздулось и свисало из-под одежды. Создавалось ощущение, что он вот-вот развалится прямо у тебя на глазах – как осыпающаяся гора.
Было пятнадцать часов – время затишья. Уинстон сейчас не мог припомнить, как он оказался в кафе в такой час. Зал практически пуст. Резкая музыка доносилась из телеэкранов. Трое мужчин сидели в углу почти без движенья и молчали. Официанта никто не просил, но он принес очередные бокалы с джином. На столе перед ними раскинулась шахматная доска со стоящими на ней фигурами, но игра все не начиналась. И потом что-то произошло с телеэкранами, это длилась всего с полминуты. Передаваемая им музыка изменилась, сама тональность ее изменилась. Что-то в ней появилось иное – такое, чего и не описать. Вторглась какая-то странная, надтреснутая, кричащая, глумливая нота; Уинстон назвал ее про себя желтой нотой. А потом из телеэкрана раздался голос, поющий песенку: