Продолжая улыбаться, девушка спросила:
— Вам лучше, больной?
Она нечетко выговаривала «л», слегка растягивая слова, получалось это у нее мило. Не понравилось лишь то, что девушка назвала меня «больной». В ответ я что-то пробормотал.
Я не умел скрывать своих чувств, часто говорил невпопад то, что было на уме. Это, по мнению однополчан, вредило мне. Я старался скрывать мысли и чувства, но это не удавалось. Девушка, должно быть, поняла, что понравилась мне. Внезапно смутившись, произнесла:
— Сейчас вам укол сделаю!
Укол? Внутри у меня все напряглось. В госпиталях меня часто кололи и в руки и в мягкое место; я привык к уколам в ягодицу, спокойно переворачивался на живот, когда сестра приносила шприц. Но там были другие сестры. Теперь я не мог допустить этого. «Все, что угодно, — решил я, — только не укол!» Хотел спросить, куда меня будут колоть, но девушка вышла. Перевел обеспокоенный взгляд на соседа.
Это был дядька лет пятидесяти: худой, жилистый, с ввалившимися щеками, усмешливостью в глазах. В вырезе нательной рубахи виднелась костлявая грудь, покрытая рыжеватыми волосами, шрам, вдавленный в тело.
— Не бойсь! — сказал дядька. — Рука у нее легкая. Я четыре раза в госпиталях лежал, грех жаловаться на сестер и нянечек, но такую, как Алия Ашимова, впервой встречаю. Добрая, ласковая, взглянет — боль стихает.
— Вроде бы нерусская она, — пробормотал я, не переставая думать о предстоящем уколе.
— Угадал, — подтвердил дядька. — Персианка она — так тут азербайджанцев прозывают. В Ашхабаде на одного русского — четыре туркмена, два перса, один армянин. Имеются и прочие нации, но мало.
Я хотел спросить, дежурит ли в больнице еще какая-нибудь сестра, но в это время вошла Алия, держа иглой вверх наполненный шприц.
— Ложитесь, больной, на живот!
— Н-нет, — выдавил я.
Тонкие, будто наведенные углем, брови приподнялись, с кончика иглы сорвалась и упала капля.
— Позовите, пожалуйста, другую сестру.
— Глупости!
— Нет! Лучше выписывайте, но вам делать укол не позволю.
— Хорошо. — Алия вдруг покраснела и, стуча каблучками, вышла.
Я взглянул на соседа. Усмешливость в его глазах сменилась сочувствием.
— Эх, молодь, молодь… — произнес он. — Сам так же выламывался. Только давно это было — еще до революции. Попал я, понимаешь, в те года в лазарет. Фельдшер мне клистир прописал — животом я маялся. Приходит молодица лет двадцати трех, в руках стеклянная банка литра на полтора, к ней резиновая трубка присобачена. «Готовьтесь», — говорит. «Как?» — спрашиваю: мне до той поры сроду клистир не ставили, и не знал я, как это делается. «На бочок ложитесь, — отвечает молодица, — и кальсоны приспустите». А я уже с девками хороводил. Взглянул на молодицу — совестно стало. Закутался в одеяло, головой замотал. Молодица строгость на лицо напустила, мужики, с которыми я в палате лежал, заржали, как жеребцы. А я, знай дело, одеяло под себя подтыкал и головой крутил. Фельдшера крикнули. Волосатый такой был фельдшер, здоровенный, ровно бык. Спервоначала наорал он на меня. Потом, видать, смекнул, в чем загвоздка. Усмехнулся, велел молодице выйти с палаты и самолично мне клистир поставил. Вот так-то, вьюнош!