Встреча оказалась неудачной; она только разбередила душевную боль, которая так никогда и не проходила.
— Вот, нашлись мои бумаги, — сказал Довженко, войдя в кабинет и теряясь под вопрошающим взглядом.
— Нет, — возразил хозяин кабинета, уже взглядывая на большие часы, стоявшие на его письменном столе. — Они не нашлись. Они всегда лежали на месте.
— Но ведь меня уверяли, будто я не посылал их, будто я солгал партии.
— Это ошибка. Надо было поискать внимательнее.
— Как же теперь быть?
— Подавайте заявление о приеме в партию.
— Но я член партии с двадцатого года.
— Ну, какой же вы член партии? — протянул хозяин кабинета. — Ведь вы чистку не проходили.
— Только из-за того, что потерялись бумаги!
— Но теперь вы видите, что они не терялись.
Логика была железная — та логика, от которой порой становится тошно жить на свете.
— Подадите заявление, — объяснил хозяин кабинета, — приложите рекомендации, пройдете кандидатский стаж, получите партийный билет, будет порядок.
Что-то вдруг вспомнив, он торопливо спросил:
— А происхождение у вас какое?
Но Сашко уже вышел из кабинета.
В длинном коридоре он вспомнил поездки по селам Киевщины. Вспомнил Варшаву и разговор с бывшим своим коллегой по экономическому факультету. Коллега пришел в комиссию по репатриации. Петлюровец. Эмигрант. Он спросил, давно ли Сашко смотрел на Днепр с Владимирской горки?
И Сашко физически почувствовал партбилет на своей груди. И почувствовал, что с этим партбилетом он и здесь, на чужой стороне, хозяин всей земли своей, и своего Днепра, и своих степей, и своих лесов над Десной, и черного дыма над Донбассом, и своей вековой истории. Как же это можно — вычеркнуть пять лет жизни и начинать сначала, будто не было всех этих мыслей, и чувств, и достойного дела.
Все это можно было сказать одному человеку, и тот бы знал, что надо сделать. Но этого человека уже не было.
Была груда венков на могиле под снегом.
Сашко никому ничего не сказал. И заявления он тоже так никогда и не подал.
Наверно, это было неправильно. Нужно было пойти дальше, доказать свою правоту, добиться справедливого решения. Но для Сашко правота его была так очевидна, что нелепой, немыслимой казалась необходимость ее доказывать.
Но и десять и двадцать лет спустя главный критерий всего им сделанного он будет видеть в одном: насколько ощутима в каждой его работе та органическая партийность, которую отнять у него не может никто. Это оставалось с ним на всю его жизнь.
Убеждения дались ему не ценою отметок, полученных в школе за усвоение урока. Школа жизни предлагала уроки противоречивые. Выбирать приходилось самому. Отметкой оказывалась собственная судьба, а чаще всего судьба выяснялась, когда исправлять дурной балл было уже слишком поздно. Но для Довженко такая потребность и не возникала. Он делал свой выбор нелегко, но зато раз и навсегда, с той верой в правильность найденных выводов, какая дает силу повторять: «А все-таки она вертится», — даже на ступенях, ведущих к костру. Встреча с человеком, для которого пять лет его жизни, размышлений, поисков истины смогли оказаться всего лишь одной — и с такой легкостью перечеркнутой! — строчкой анкеты, явилась новым и очень трудным испытанием. С той поры он и ощутил все более обострявшуюся с годами потребность каждой новой своей работой свидетельствовать неизменную верность однажды избранному пути, быть пропагандистом идей, к которым пришел он еще в те годы, когда за эти идеи приходилось бороться с оружием в руках и выбор оплачивался кровью и жизнью.