Довженко писал сценарий с чувством проказливого ребячества. Эксцентрические буффонадные трюки возникали в воображении неистощимым каскадом. Придумывать их оказалось легче, чем отказываться от придуманного. Сценарий был написан в несколько вечеров.
Когда Довженко и Яновский привезли на фабрику рукопись сценария, им повстречался Фауст Лопатинский.
Про Лопатинского говорили, что он — назвавшийся Фаустом Мефистофель. Пожалуй, он с умыслом старался придать себе внешность, которая контрастировала бы так парадоксально с его именем. Фауст носил мефистофельскую бородку; выражение лица имел неизменно саркастическое и постоянно пошучивал с преднамеренным цинизмом. По профессии был он режиссером не кинематографическим, а театральным, учился у Леся Курбаса и в Одессу приехал так же, как и многочисленные его коллеги, отвернувшиеся от Мельпомены, чтобы поклониться самой юной, десятой музе — Кино.
Узнав, что у Довженко в руках еще ни для кого не предназначенный сценарий, Фауст обрадовался. Это было именно то, о чем он сейчас мечтал. Начинать с дирекцией фабрики переговоры о постановке было бы куда легче, войдя в кабинет с готовым сценарием.
Довженко хорошо знал Лопатинского по Харькову. Он спросил с сомнением:
— А разве ты комедии ставишь? Ведь в тебе сомнений хватит на целый средневековый монастырь. Ты схоласт, софистик. А чтобы ставить комедию, нужно быть свободным от всяких сомнений, как пятилетний ребенок…
Но Фауст заверил начинающего сценариста, что только ради того, чтобы поставить комедию, он и приходит в кино. Он покровительственно при этом посмеивался, как и подобает посвященному, поучающему неофита. Довженко сам почувствовал себя Фаустом, которого тяготят мефистофельские речи:
Нельзя ль без вычурного слова?
Тут кухней ведьмы пахнет снова:
Дела давно минувших дней. И
ль мало я по свету здесь кружился,
Учил пустому, пустякам учился…
Но он вошел в «кухню ведьмы», твердо решившись учиться заново. В конце концов Лопатинский так Лопатинский. Для начала не все ли равно?
Сценарий был прочитан будущим режиссером в полчаса. Они устроились на сухой траве, на обрыве над морем. Пока Лопатинский читал, Довженко смотрел на шаланды, черневшие невдалеке от берега, и Яновский рассказывал ему о здешних рыбачьих селах, по которым любил бродить, удирая с кино-фабрики на целые недели.
Потом Лопатинский говорил мудреные слова: «я не апперцептирую…», «динамика кадра…», «паралогическая конструкция плана…» Он поминал Бергсона, и забавный, непритязательный сценарий вдруг превратился в мертвый, разобранный механизм, рассыпавшийся грудой винтиков, колесиков и пружинок. Нередко при Сашко так говорили и о живописи, и ему сразу становилось скучно: живой цветок искусства сразу засыхал, как в гербарии. На этот раз оказалось, впрочем, что все мудреные слова произнесены для того, чтобы сказать в заключение, что сценарий нравится режиссеру и он готов его ставить.