Последний взгляд.
Довженко просил Козловского, чтобы тот размыто снял разводы на чужих обоях: последнее, что видит этот человек, расставаясь с жизнью. Сделал ли он? Так ли у него вышло?
Довженко заметил уборщицу у выгородки. Плача, она выбежала из павильона.
Кажется, на этот раз получилось.
Лампы, шипя, выключились.
Оборвалась музыка.
Довженко услышал фразу, произнесенную по-французски.
— Я почувствовал смерть. Кто это умирал?
Это сказал человек в цилиндре и в больших черепаховых очках. Обращаясь к Довженко, переводчик повторил фразу министра по-русски.
Довженко ответил:
— Большевик умирал. Дипломатический курьер.
Переводчик не затруднил себя точностью. Он сказал:
— Простите, это просто смерть советского агента за границей.
Министр кивнул головой.
— Хорошо. Режиссер знает, как умирают смелые люди.
Так записал этот разговор присутствовавший при нем редактор фильма «Сумка дипкурьера» Юрий Яновский[14].
На фабрике в те дни посмеивались над Довженко: у него, мол, не съемочная группа, а какой-то парламент. Чуть что — всеобщий совет. Наверно, не выйдет из него настоящий режиссер. Настоящий режиссер обладает единоличной властью и умеет пользоваться ею. А Довженко даже у костюмера готов спросить, какого тот мнения о сцене, которую нужно снимать сегодня…
В ту пору понятие «режиссер кино» чаще всего означало не только человека, ставящего фильмы. Это было вместе с тем как бы актерское амплуа, привязанное к человеку навечно, только не на сцене, а в жизни. Это была маска, роль, исполняемая постоянно — и на съемках и в тесном кругу друзей. Даже за обеденным столом. Даже наедине с собой. Роль необычного человека, отмеченного печатью гения.
Об этом писал Лев Толстой в трактате «Что такое искусство?».
Он рассказывал о дирижере, орущем на музыкантов, о режиссере, измывающемся над хористами, и заключал:
«Дирижер знает, что эти люди так изуродованы, что ни на что более не годны, как на то, чтобы трубить и ходить с алебардой в желтых башмаках, а вместе с тем приучены к сладкой, роскошной жизни и все перенесут, только бы не лишиться этой сладкой жизни, — и потому он спокойно отдается своей грубости тем более, что он видел это в Париже и Вене и знает, что лучшие дирижеры так делают, что это музыкальное предание великих артистов, которые так увлечены великим делом своего искусства, что им некогда разбирать чувства артистов»[15].
Но Довженко не была свойственна забота о том, каким увидят его другие. «Театр для себя», притворство, актерство в жизни были чужды ему, хотя органический, естественный артистизм был присущ ему в самой высокой степени и не покидал его при любых обстоятельствах.