— За женщин! — крикнул Селим.
— Хорошо! Пусть так, — ответил наставник. — Женщины — премилые создания, только не надо принимать их всерьез. За женщин!
— За Юзю! — воскликнул я, чокаясь с Селимом.
— Погоди! Теперь моя очередь, — ответил он. — За… твою Ганю. Одна стоит другой.
Кровь закипела во мне, из глаз посыпались искры.
— Молчи, Мирза! — крикнул я. — Не смей произносить в кабаке ее имя!
При этих словах я бросил бокал на пол, так что он разбился вдребезги.
— Да ты ошалел! — вскричал учитель.
Нет, я вовсе не ошалел, но весь кипел гневом, и он жег меня, словно огонь. Я мог выслушивать все, что говорил о женщинах учитель, мог даже находить в этом удовольствие, мог, как и другие, насмехаться над ними, но все это я мог делать только потому, что не связывал ни эти слова, ни насмешки со своими близкими; да мне и в голову не приходило, что столь отвлеченная теория могла быть применена к дорогим для меня лицам. Но, услышав имя моей чистой сиротки, легкомысленно оброненное посреди циничного разговора, за столом, заваленным порожними бутылками и пробками, в этом грязном, чадном кабаке, я счел это таким гнусным святотатством, таким оскорблением и обидой моей Ганюле, что чуть не обезумел от гнева.
С минуту Мирза изумленно смотрел на меня, но вдруг лицо его потемнело, глаза засверкали, на лбу взбухли узлы жил, а черты лица заострились и стали жесткими, как у настоящего татарина.
— Ты запрещаешь мне говорить, о чем я хочу! — задыхаясь, выкрикнул он сдавленным голосом.
К счастью, в ту же минуту учитель бросился разнимать нас.
— Это недостойно мундиров, которые вы носите! — вскрикнул он. — Вы, что ж, подеретесь или будете за уши таскать друг друга, как школьники? Хороши философы, которые разбивают головы стаканом. Стыдитесь! Вам ли рассуждать об отвлеченных вопросах? Стыдитесь! От борьбы идей к кулачной борьбе! Ну же! А я предлагаю тост за университет и говорю вам: негодяями будете, если не чокнетесь, как друзья, и если оставите хоть каплю в бокалах.
Тут мы оба опомнились. Однако Селим, хотя он опьянел больше меня, опомнился первый.
— Прости меня, — проговорил он мягко, — я глупец.
Мы сердечно обнялись и осушили бокалы до дна во славу университетов. Потом учитель затянул «Gaudeamus». Сквозь стеклянную дверь, ведущую в лавку, на нас стали поглядывать приказчики. На дворе смеркалось. Все мы были пьяны, что называется, вдрызг. Веселье наше достигло зенита и постепенно начинало спадать. Учитель первый впал в задумчивость и через некоторое время сказал:
— Все это хорошо, но в конечном счете жизнь глупа. Это все искусственные средства, а что там у кого творится в душе — другое дело. Завтра будет похоже на сегодня: та же нищета, четыре голые стены, соломенный тюфяк, рваные сапоги… и так без конца. Работа и работа, а счастье… фью! Люди обманывают себя, как могут, стараясь заглушить… Ну, будьте здоровы!