Жизнь сначала (Успенская) - страница 31

Надо же: «Картинка тебе запомнилась»! «Картинка»! — страшнее приговора быть не может.

Зверюга принесла пачку отпечатанных листков, соединённых большой скрепкой, разделила на три части.

— Вот Валере, вот Рыбке. А это тебе. Даю две недели на решение всех задач: иначе не успеем подготовиться. За теорию не беспокоюсь, теорию я в вас вбила.

Я понял, что пора уходить.

Часы позабыл дома и понятия не имел, сколько сейчас времени, ясно одно, за окном — ночь. Июньская короткая ночь.


И я шагнул в эту ночь, неся под мышкой тугую «трубку» с задачами. Выбор сделан: я буду учёным. Если моя «Старуха» — неудача и с точки зрения Зверюги, и с точки зрения Тоши, о чём может идти речь?

Выбор сделан, а у меня не попадает зуб на зуб, заплетаюсь ногами, как пьяный. Я снова один на один с Тошей. Острыми углами плечи, родинка под ключицей… Злобой уничтожено лицо. Разве Тоша может быть злой? Она меня ненавидит!

Улица бела. В свете, в грозе, в беге по сегодняшнему дню я не замечал, а сейчас по контрасту с беззвёздной ночью белизна ослепила. Тополиный пух мягко устилает асфальт, виснет в воздухе, и я буквально продираюсь сквозь него к автобусной остановке. Он высветлил деревья. Декорация — не жизнь. Нет, так нельзя придумать. Такое может быть только в жизни.

Тошины глаза. Тошины губы. Тошины плечи — углами. Над белизной. В белизне.

На автобусной остановке — ещё четверо, но, мне кажется, я совсем один в мире. Только меня-то два. Первый не может без Тоши: без неё он беспомощен и слаб, уныл и глуп. Первого всё время лихорадит: то прожаривает насквозь пылом греха и дерзости, то проскваживает унижением и тоской. А второй… сам решил свою жизнь и спокоен, как тополиный пух, как ночь и поляна лютиков.

Может быть, если бы в эту тополиную, душную ночь я доверился спокойствию своего второго «я» и поехал домой, если бы поднял это «я» выше скорби на Тошином лице, своё самолюбие поднял бы над не дающейся мне тайной Тошиной души, вся моя и Тошина жизнь сложились бы иначе.

Но в этом-то и тайна судьбы.

В сказках детства были три дороги. Налево пойдёшь — коня потеряешь, направо пойдёшь — чудовища и злые люди погубят тебя, прямо пойдёшь — примешь смертный бой. Я плакал в детстве: по какой же дороге идти, если везде худо?!

Сейчас, на остановке, подставляю пуху лицо. Пух щекочет, припадает ко мне щедрым теплом — спастись от смерти, задержаться в жизни, не пасть под ноги прохожим и машинам. Что тщится подсказать? Какую дорогу?

«Уйди. И никогда не приходи ко мне!»

Я всё вру. Какое «я спокоен»?! Меня лихорадит. И, когда приходит, наконец, поздний, наверное, последний автобус, я, обсыпанный тополиным пухом, соединённый с ним и с беззвёздной, безлунной ночью, окончательно теряю своё спокойное «я». Глотаю и никак не могу проглотить ком, заткнувший дыхание, пытаюсь и никак не могу усмирить сорвавшееся в бешеный галоп сердце. Я не выхожу у метро, которое вывезло бы меня к дому, к безмятежной чёткой жизни учёного, я еду до конечной остановки, от которой мне ещё топать и топать до Тоши — минут тридцать, ближе автобус не подвезёт, но я выхожу на конечной и под оглушающий меня грохот сердца бегу к Голубиной улице. И, наконец, возношусь на своё законное место, на взгорок под её окном. Только теперь перевожу дыхание. А когда перевожу, слышу не Тошин — Зверюгин голос: «Ты больше математик, чем художник».