Жизнь сначала (Успенская) - страница 90

— Двадцать лет, Гриша, я была самой счастливой женщиной. Двадцать лет! Ты понимаешь? — Она давится слезами, и я бегу за водой. Как маленькую пою её, обнимаю, глажу. — Вы оба бросили меня, сразу.

— Я не бросил. Прости меня. Я всегда с тобой! Но я очень занят. Так сложилось.

— Я понимаю, дела. Чем дальше, тем больше дел. Как жить? Не могу привыкнуть…

— Привыкни, прошу тебя, — говорю я зло. — Он — такой, он только о себе…

— Не нужно, Гриша, — просит мама жалобно. — Он — отец. Он любит тебя больше всех. Он думает о твоём благе. Какие-то связи поднял… кому-то… в твоём институте… чтобы тебя выдвинуть…

— Что ты говоришь, мама?!

Но я уже понял, кому обязан Тюбиковой заботой. Так это отец двигает меня: свои связи отдал Тюбику. Странно, я довольно равнодушно воспринимаю эту сенсационную для меня новость, меня больше тревожит сейчас состояние мамы.

— Он обиделся на тебя, почему ты так рано от нас ушёл, — говорит жалко мама. — Он считает, я виновата, я так воспитала тебя — в небрежении к нему. Не надо, Гриша, судить его. Он так безумно любит тебя!

— Мама! Не принижай себя, не смей. Именно ты научила меня любить. Если бы не ты, я не был бы так счастлив…

— Ты счастлив?! — спрашивает мама и улыбается по-детски. — Слава богу, ты счастлив… А я решила…

— Это из-за другого, это…

— Плохо в институте?

— Долгий разговор, мама…

— Ты счастлив?! Спасибо, Гриша, спасибо.

10

Наши окна выходят на юго-восток, и половину дня дом залит солнцем.

Свой творческий день я провожу у окна. Ставлю мольберт так, чтобы солнце падало на него. Это делать не рекомендуется — под солнцем трудно уловить тональность и свет, но я где-то вычитал: Ван Гог любил поворачивать мольберт к солнцу. Ван Гогу можно, а мне нет?!

Этот апрельский день начался обыкновенно, как всегда, — мы вместе с Тошей позавтракали, и она ушла на работу, а я повернул мольберт к солнцу.

Обыкновенная курсовая работа.

Настроение у меня мерзкое — ещё и поэтому мне нужно солнце. Я уже давно живу двойной жизнью — Тюбиковой и Тошиной. Самое отвратительное то, что я от Тоши вынужден скрывать свою вторую жизнь. Не могу объяснить, как я умудрился подписать отпечатанное Тюбиком «моё» заявление с просьбой «принять меня в ряды»… Не могу объяснить, как я оказываюсь на приёмах иностранцев и в разных высоких комиссиях вместе с Тюбиком и деканом. Сам я никуда не лезу, смирно сижу на занятиях, но меня изымают из аудиторий и ведут — послушного, бессловесного, равнодушного. Моё имя уже знают, оно звучит на всех собраниях, конференциях, оно звенит даже у меня в ушах — отчуждённое, гладкое, плакатное: Григорий Холодов, Холодов Григорий!