Разумеется, учительствовал и раздавал воображаемые оплеухи он в узком до крайности кругу, все равно что в щели, как мышонок. Излитый им культурный ручеек протекал в унылой и на вид заброшенной местности, журчал негромко, и он рисковал совершенно никак не прославиться. Но попадались тихие, отчасти бредовые интеллигенты, которым будто бы само воспитание не позволяло внимать без томных судорог и обморочности дурным отзывам о несокрушимых кумирах, и после встречи с таким учителем, представшим вдруг перед ними тертым калачом, они выглядели осунувшимися и изголодавшимися по нездешней правде. Не прекращали, с другой стороны, своих наблюдений и служивые, так что определенная репутация у Филиппова сложилась. Учил он в ту далекую уже пору не только Достоевскому и не только им лечил, горячо он славил и кое-кого из отпочковавшихся, горячо, но и избирательно, далеко не всякого, как мы уже видели на примере Набокова. Перечислим… Урванцов, автор романа «Завтра утром», также Яков Горбов, Василий Яновский, Владимир Варшавский… — грех не добавить от себя, что тогда эти люди эмиграции были у нас мало известны, а может быть, и вовсе никто о них не слыхал. Кроме, естественно, специально озабоченных и компетентных; напрашивается также сомнение в том, что многие слыхали в поздние, более счастливые времена освобождения и гласности, но эту тему мы пока затрагивать не будем. Как Филиппов добывал книжки избранных им эмигрантов, это величайшая филипповская тайна, и никак, заметим, не подтасован факт, что его «библиотечка» ставила служивых в тупик.
— Ну, если еще так-таки Пустернак с Мандельштампом, — рассуждали они, не скрывая и от самого Филиппова своих недоумений, смешанных с почти очевидным желанием посмеяться и над героем нашего повествования, и над словесностью, и над собственной службой. — Это понятно, известной специализации группка вражин. Их еще перебежчик Глинка разоблачил в занятной статье, выражающей изумление, как можно эдак простодушно радоваться пустоцветам и ликовать по их поводу. Мол, еще в Москве двадцатых-тридцатых, на заре становления новой культуры быта, поведения и литературных тенденций, потешались над этими чудаками, возомнившими себя поэтами. А теперь и мы, не нэпманы и не напостовцы, не перебежчики и не виршеплеты, а здесь служащие, теперь и мы туда же. Вы, Валерий Петрович, примите к сведению, что у нас тут не Веселые и не Бедные, не Голодные и не Горькие. У нас не ликбез и не выдумки какого-нибудь Мейерхольда. Мы тут крепко, намертво подкованы и по части литературы вполне сущие доки, а в критике своей отнюдь не прямолинейны. Очень мы смеялись над обнаружившейся у одной княгини, Шаховская ее фамилия, слабостью, потому как с очевидной слепотой и ограниченностью ума воспела Набокова… А, киваете? Согласны? Прекрасно! Но княгиня и Пустернака не обошла вниманием. Набоков и Пустернак — вот, дескать, имена гениев, даденных читающему миру в нынешнем столетии. Полагаем, и вам это смешно. Осрамилась старуха перед нами и вами на все сто. Что ж, бывает и на старуху проруха. Но прочие ваши, Валерий Петрович, увлечения… Эти слабые, гнилые интеллигентишки, сбежавшие за кордон от волны народного гнева и не представляющие для нас никакой опасности…