Шуры-муры на Калининском (Рождественская) - страница 107

— Аллоу, — томно произнесла Пава, когда после трех гудков услышала вполне тривиальный утренний голос с хрипотцой. — Семен Васильич?

— Да, у аппарата.

— Это Павлина Алексеевна, со вчерашнего банкета. Хотела поблагодарить вас за дары, которые только усилили впечатление от вас, — сказала Пава, не совсем поняв, что именно хотела выразить. Она слегка волновалась, и мозг не успевал за языком.

— О, какой невероятный сюрприз, уважаемая Павлина Алексеевна, как приятно, что вы позвонили! — Семен Васильич прокашлялся, и голос его потек уже более плавно и звонко. — Должен признаться, что вы меня вчера покорили! И знаете чем? Еще ни одна женщина на моем веку не защищала так честь чужого мужчины! Я был сражен! Я не встречал такой тигрицы в прямом и переносном смысле!

Павочка на другом конце провода покраснела так, что почти слилась с цветом своей яркой помады. Ей даже показалось, что Семен Васильевич это почувствовал.

— Просто я за правду, уважаемый Семен Васильевич! За справедливость. Всегда. Такой уж я человек, — сказала Пава и зачем-то добавила: — Морально и материально.

Говорили они недолго, но Павочке Семен Васильевич в душу запал, просто, наверное, потому, что отнеслась она к нему не как к человеку и работнику торговли, а именно как к мужчине.

А все это простенькое слово «всегда», нацарапанное в конце записки.

Новость

Удушливое лето прошло, но горящие торфяники все тлели и тлели, занавешивая воздух едкой сизой дымкой. Вздохнуть полной грудью было невозможно, люди заходились кашлем, словно втягивали сигаретный дым в курилке, полной смолящего народа. Крещенские пробовали жить и в городе, и на даче — одинаково тяжко. Клали на подоконники мокрые полотенца, чтобы хоть как-то очистить воздух, ставили тазы с водой, чтоб она забрала на себя часть смрада, но ничего не помогало, даже в комнатах с закрытыми окнами по утрам шли почти на ощупь. Долго это длилось, уж пару месяцев точно, особенно Лиску было жалко, серенькая стала без гулянья, квелая.

Да и Лидка зачахла без прогулок с Левушкой — тот на съемки в город почти не выходил, засел у себя в мастерской, жаловался, что много каких-то дел у него появилось, но не уточнял, каких именно. Надо будет — скажет, решила Лида. Тем не менее появлялся в квартире на Калининском также часто, хотя это была уже немного другая песня. Без былой свободы, без их бессвидетельных встреч и долгих московских похождений отношения их утратили какую-то важную краску, оранжевую, как показалось Лидке. Она всегда любила конкретику, и если какой-то краски ей в жизни не хватало, надо было срочно понять, какой именно. Оранжевой, решила она. Именно оранжевой, не красной и не желтой, а между. Не хватало насыщенности отношений, жизнерадостности, авантюризма, на который она была падка в хорошем смысле слова. И хоть Лидка была жизнелюбива от природы и природной жизнерадостности ей обычно хватало и на окружающих, надо было каким-то образом еще ее и восполнять, вампирить, подпитываться, что и давали милые побеги из дому по Москве, сидения в темном Левушкином чулане под красной лампой в ожидании, когда же на бумаге проступит чья-то жизнь, нежные прикосновения, его молодость, лихая челка и коровьи глаза, зашторенные ресницами. Многочасовые разговоры обо всем и ни о чем на тесной кухоньке, игры в карты и ожидание очередной серии какого-нибудь нового «Анискина» или выпуска «Музыкального киоска» Лидкину кровь разгоняли не так сильно, воображение почти не будоражили и влажных фантазий не рождали. Эти горючие подмосковные торфяники сначала притупили живость отношений, а потом и вовсе их перечеркнули. Хотя торфяники, как оказалось, в общем-то, были совсем ни при чем.