Шуры-муры на Калининском (Рождественская) - страница 111

Ну и подытожил: мол, кончается у людей терпение, уезжают.

Лидка не придала тогда большого значения Левушкиным словам, просто кивнула, соглашаясь. Они посмотрели еще раз на громадные буквы четырехкнижья, на колышущиеся узенькие флаги вдоль всего проспекта, пересекли Садовое и пошли ниже, к реке. Был этот всплеск довольно давно, и ничто с тех самых пор не предвещало.

Лицо еврейской национальности

— Навсегда, значит? — Лидка по-странному спокойно приняла эту новость, то ли чувствовала напряжение последних душных недель, то ли отдавала себе отчет, что счастье, каким бы оно ни было, не может длиться вечно. В общем, как говорила ее мама, зима закончилась, на лыжи уже не встать.

— Ты понимаешь, что никогда уже не сможешь сюда вернуться? — голос ее дрогнул, слегка поплыл и обесцветился, но быстро зазвучал как обычно. — Ни при каких обстоятельствах. Это путь в одну сторону.

— Я понимаю, но мне надоело быть лицом еврейской национальности. Я просто еврей. Я не вижу в этом ничего постыдного. Я вечно или оправдываюсь, или смущенно улыбаюсь, или тихо раздражаюсь, когда мне это говорят. Я понял, что больше тут не выдержу: или взорвусь, или, что еще хуже, покроюсь плесенью. Отец, конечно, в ужасе. Он меня убеждает, что советская власть сделала для евреев, и для меня в том числе, безмерно много, что все, так сказать, дала: должности, возможности, остановила ущемление прав, идущих еще с царизма, прекратила погромы, вывела из местечек — все вот это. Что, в общем-то, конечно, важно, никто не спорит. Но народ теряет идентичность. Ты знаешь хоть кого-то из евреев, кто сегодня говорит на идиш?

— Мама знала немножко, но это было очень давно. А я кроме «куш мир ин тохес» — «поцелуй меня в жопу» — почти ничего и не помню, — Лидка грустно улыбнулась и качнула головой.

— Ну вот об этом и речь. Все стирается, ассимилируется. И моя надежда хоть на малейшие изменения здесь тает с каждым днем. И я почему-то воспринимаю эту проблему как личную. Все думают, что время придет, а оно только уходит. Тут так все душно и традиционно. Я же журналист, я в курсе, что происходит, но об этом никому никогда не будет известно, мои фотографии, те, которые я мечтал бы опубликовать, стопроцентно не напечатают, и мне абсолютно невозможно с этим жить. Почти все идет под нож.

Лев говорил совершенно спокойно, голос его звучал, будто он читал из телевизора прогноз погоды, ровно и безэмоционально. Погода ожидается пасмурная и холодная. «Почему из слова “еврей” сделали табу? И придуманную фамилию я брать не собираюсь, чтобы быть, так сказать, менее заметным». Вероятность осадков тринадцать процентов. «Это унизительно, что мы другие. Нас все время пересчитывают, как скот, по головам: героев войны еврейской национальности столько-то, в парткоме работает столько-то, а в фотоотделе “их” перебор, больше брать нельзя». Атмосферное давление в пределах нормы. «И в институт я не смог поступить с первого раза, не прошел по пятому пункту. Вопрос, а уж не еврей ли ты, вообще звучит как обвинение в государственной измене. А когда, скажем, тебе говорят: ты еврей, но хороший — это вроде как поощрение. Как такое возможно? Что это? Надо гордиться?» Ветер слабый, умеренный. «Почему мы до сих пор не научились видеть человека, а не его национальность? Паскудно и горько».