Первоначально было легко — каждое утро просыпаться на одном и том же месте, дышать одним и тем же воздухом, как и все рядовые граждане этой несчастной страны, — воздухом, в котором не разлита леденящая опасность, подхватываемая только по-настоящему звериным чутьем, а иначе… иначе смерть. Нет.., другим, спокойным и безупречным воздухом другой жизни, где не веял хрипло рвущий горло запах гари и тьмы и где хоть иногда светило солнце.
Все это он хотел забыть, но что-то не отпускало его от того смертоносного существования на грани небытия, на краю пропасти, по которому он ходил многие годы.
И в этом городе рука гибельной фортуны — не той, что традиционно понимается под этим словом, но сила, удерживавшая его от падения в бездну и которой во многом повелевал он сам, а не слепой, бессмысленный жребий, — и здесь она не позволила ему разжать свои беспощадные пальцы, глухо и неотвратимо сомкнувшиеся на его, Свиридова, горле.
Он встретил Маркова и стал — навсегда, без права выхода и реабилитации, по крайней мере на этом свете — тем, кем он был сейчас. Носителем модной профессии. О которой он сам говорил следующими замечательными словами — циничными, насмешливыми и горькими:
— Как сказал один мой знакомый бандит за пять минут до того, как его застрелили, это все страшно.., то есть страшно весело.
Теперь он был киллером. Настоящим специалистом, прошедшим лучшую школу спецгруппы «Капелла», которая представляла собой не что иное, как элитное подразделение ГРУ, занимавшееся заказными убийствами. Вышколенные, совершенные убийцы экстра-класса.
Он никогда не переставал быть им. И в то же время никогда им не был. Горький и опасный парадокс. Он часто пытался понять его и понимал, а потом зажмуривал глаза, как будто таким образом мог обезопасить себя от предугадывания ближайшего будущего. Блестящего, полного событий, довольства жизнью и — как на десерт этого пиршества жизни — мгновений натянутых нервов, зависшей, как гильотина, тишины…
Великолепный, превосходный удел. Без надежды, без возможности разорвать замкнутый круг, начертанный кровью.
…Минуты подобной рефлексии, самодостаточной углубленности в себя он обычно называл неврастеническим отступлением — вероятно, по аналогии с лирическим.
И думал в эти моменты, что вот сейчас, пожалуй, он не прошел бы отбор в «Капеллу».
Не те стали нервы. Слишком долго он использовал их на манер узды и, как коням, рвал губы идущим от его все-таки человеческого естества побуждениям и чувствам совести, радости, состраданию. Надежде.
Заигравшийся истерический паяц, находящий удовлетворение в собственной боли.