Приводили новых и секли.
Взвизгивали и стонали на земле, точно земля гудела.
И когда привели первую бабу, горластую, встрепанную, с горячими щеками, Бабаев вызвал того самого левофлангового солдата, который носил скверную фамилию.
Поодаль густой толпою стояли ребятишки, смотрели, молчали...
Тащили новых и новых.
Было как в мясной лавке - голые туши и кровь... и крики.
Но не противно было Бабаеву. Было душно, и в голове стучало, и весело.
- Щепок из вас нащеплю! Щепок, скоты! - кричал он, наклоняясь.
По лицу бродили пятна. И револьвер в руке был зажат так мертво и цепко, точно железный наконечник руки из семи свитых смертей.
VI
Обедали у священника о.Савелия.
Под бутылками на столе две салфетки с вышитыми красными словами: "Муж, не серди своей жены", "Жена, не серди своего мужа". Канарейка в клетке, зеленая, все прыгала и пела; звенели спицы...
Какие-то цветы на окне.
- У вас всегда такое лицо? - спрашивал Бабаев Савелия.
Матушка, толстая, скуластая, плавала, как туман. Пахло от нее тучей сырых листьев, там, где овраги в лесу, куда набивает их осенним ветром, чтобы гнили от рос.
Устало пил Гресев. Весело пил Журба. Становой пристав с красивыми глазами рассказывал что-то смешное... должно быть, смешное... смеялся.
Что-то глубокое, что было в Бабаеве, что было заперто, что у всех взаперти, вышло наружу большеглазое, усталое - смотрело, слушало.
Врезались в него глаза Савелия, глаза простые, серые и страшные, как голые сучья ночью над колючим забором. Два клока бороды - редкие, каждый волос видно... кажется, думают... И лицо все изжеванное... молодое или старое?
- Выпьем за православное воинство, за нашу защиту! - тянется к нему Савелий.
Дрожат пальцы, и плещет рюмка. Коричневые лукавые пятна на щеках, а глаза, как сучья ночью...
- У вас всегда такое лицо? - бормочет Бабаев.
Говорят что-то... Становой взмахивает руками.
- Баловство пошло... - говорит Савелий; вздыхает.
Матушка, зыбкая, посреди комнаты между стульями и диваном, серая, как пушной зверь, с тяжелой головой, изгибается, подбирает юбки, щурится: так бабы ходили в награбленных платьях, шелковых, с кружевами.
Смеются. Трещит зеленая канарейка.
- Мишка, отстань, замолчи! - шикает на нее Савелий.
Вносят на большом блюде разварного судака с белыми, мертвыми глазами. Едят его. Пьют.
Противно трещит канарейка, мешает слушать. Морщится щека Гресева, точно сломался зуб. Уносят клетку...
С вечера чуть стемнело, развылись собаки; сидели на перекрестках, за воротами изб, на площади возле церкви и выли. Точно пели, точно звонили в колокола, в те невидные густые колокола, что висят между небом и землей, далекие и от земли и от неба.