Тревожное счастье (Шамякин) - страница 156

Мне не понравились такие рассуждения. Неприятно было думать, что надо бороться, доказывать, кто сбил самолет. Разве это игра, соревнование, спорт? Война — смерть, горе… Разве можно в такое время думать о какой-то славе, награде? Надо бить врагов, что растоптали мое… наше счастье. Бить и не считать, кто больше.


4 июля


Вчера выступал по радио председатель Комитета Обороны. Мы слышали речь, когда она повторялась дикторами. Лазебный — радиолюбитель, и в домике, где они живут с командиром, стоит радиоприемник его собственной конструкции. Воспользовавшись тем, что погода в первой половине дня была облачная, почти нелетная, нас по очереди приглашали к приемнику. Затаив дыхание выслушали мы суровые слова еще более суровой правды. Наконец стало ясным главное. Исчезли иллюзии относительно магических линий обороны и «кутузовской стратегии». Теперь мне стало понятно, почему появились Борисовское и Бобруйское направления. Но не могу, не могу согласиться с мыслью, что Минск уже в их руках. И Бобруйск… Я плыл… я шел от Бобруйска к Речице. Это же рукой подать до Приднепровья, там — Саша, там — моя Саша…

Тишина. Город окутан едким дымом. Говорят, горят склады рыбы.

Удивительно я изменился за эти дни: мне страшно от тишины и хочется боя. Вчера еще один стервятник нашел свою могилу в заливе. Второго истребители сбили над Колой.

Фрид сидит в нише, латает свои протертые снарядами брюки и напевает до боли печальную еврейскую песню. И все слушают, прекратив работу.

— Про что это, Ханон? — спрашивает Астахов.

— О матери, старой матери. Она одна…

— Утихни, — просит Муха нервно, с отчаянием в голосе.

У Черняка по его смуглой щеке катится крупная и тяжелая, как ртутный шарик, слеза.


20 июля


Такой жары здесь не было семьдесят лет. Полмесяца на небе ни единого облачка, ни единой тучки, солнце пекло, как у нас в Белоруссии в дни сенокоса. Даже ночью, когда солнце пряталось за северную гору, что закрывает от нас аэродром, в воздухе не чувствовалось прохлады. А днем можно было купаться. Внизу под сопкой протекает ручей, и мы с завистью смотрели на тех счастливцев, которые могли окунуться в холодную воду. Порою там, за валунами, раздевались женщины. В городе шла какая-то своя жизнь, конечно, нелегкая, военная и не менее опасная, чем у нас. Но все же жизнь. А у нас ее не было, у нас — только война. Нам было не до купанья, не до отдыха и даже не до разговоров о чем-нибудь ином, кроме войны. Мы стреляли по нескольку раз в день. Они летают почти непрерывно. Высоко в ясной голубизне проходят разведчики, шныряют, как собаки, черные «мессершмитты». Они навязывают бои нашим слабеньким «И-153» и сбивают их. О, как это больно видеть! Дня два-три бомбовозы идут небольшими группами, по три — пять, изредка по одному. Потом — массированный налет! Теперь я не могу вспомнить, в какой день были налеты, когда и как мы стреляли. И дни и бои похожи один на другой, как близнецы. Навсегда запомнилось только одно — желание спать. Они не давали нам заснуть больше, чем на час-два в сутки. Удивляюсь, как люди держались на ногах! Мы ловили каждую минуту передышки, чтоб прилечь или по очереди, опершись на бруствер, подремать. Много хлопот было с Габовым. Он засыпал мертвым сном и не просыпался даже от выстрелов. Его ругали, стыдили, угрожали судом, но ничего не помогало. Тогда Астахов нашел способ: он выливал на голову Габова ковш воды, тот моментально просыпался и занимал свое место у орудия. Я возразил против такой меры, но сам «сын севера» не обижался.