. Но он также был — не по своему выбору и не по своей вине — младшим современником русского символизма. Перевезенный в детском возрасте из Варшавы в Санкт-Петербург, один из двух центров русского символизма, среднее образование он получил в Тенишевском училище, где его учителем словесности был Владимир Гиппиус, поэт и поклонник поэзии символизма, к тому же лично связанный с этим движением. В 1909 г. Мандельштам впервые участвовал в работе поэтической мастерской одного из мэтров символизма, Вячеслава Иванова, и затем продолжал — часто, если не постоянно — посещать ивановскую «академию» вплоть до 1911 г.
[2] Первые опубликованные стихи Мандельштама совпали по времени с началом упадка русского символизма, и период его творчества до 1911 г. принято определять — с некоторыми оговорками, но по сути верно — как символистский.
Эта единственная недобровольная связь с русским символизмом — среди всего многообразия художественных явлений, которые позднее отзовутся в его «тысячествольной цевнице, оживляемой сразу дыханьем всех веков»[3], — заслуживает особого рассмотрения. Важнейшая для Мандельштама стратегия инкорпорирования западной культуры в собственную поэзию была «разрешенной кражей» — полной свободой выбирать для себя или же оставлять без внимания дары прошлого[4]. Символизм, однако, не мог быть свободно выбран, поскольку в известном смысле был уже дан[5].
При этом «исповедальный тон» и пророческая поза поэта-символиста были Мандельштаму — еврею и новичку в поэзии — недоступны. Центральным в творчестве «второго поколения» «мифопоэтических»[6] символистов был поиск всепреображающего мистического союза с Вечной Женственностью или Россией как невестой. Мандельштам, юный и странноватый еврей, не был, по замечанию Григория Фрейдина, подходящим женихом для России[7]. В то же время по мере того, как движение вступало в солидный возраст, а журналы все больше заполнялись сочинениями эпигонов, припозднившийся поэт-символист уже не имел доступа к той харизматической ауре, что так необходима для поддержания принципиально важного напряжения, заключенного в диафаническом слове, — слове, отсылающем одновременно к посюсторонней и потусторонней реальностям[8]. Как сформулирует спустя десятилетие с лишним сам Мандельштам, «русский символизм так много и громко кричал о „несказанном“, что это „несказанное“ пошло по рукам, как бумажные деньги» (CC, II, 423)[9].
Итак, что было дано, не могло быть взято; нельзя было это и эффективно использовать. В поэтике, где будет господствовать «дистанцированный повтор»