. Православные монахи с Афонской горы понимали имя Бога как самого Бога, «так что произнесение его [имени] влекло за собой его [Бога] непосредственное присутствие»
[185]. Нужно было повторять «молитву Иисусову»: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного»
[186] — снова и снова, до тех пор пока имя не «теряет свою внешнюю словесную оболочку, перестает произноситься вслух, а затем и про себя и, „срастившись с дыханием“, в безмолвии пребывает в сердце молящегося»
[187]. Вот стихотворение Мандельштама:
Образ твой, мучительный и зыбкий,
Я не мог в тумане осязать.
«Господи!» сказал я по ошибке,
Сам того не думая сказать.
Божье имя, как большая птица,
Вылетело из моей груди.
Впереди густой туман клубится,
И пустая клетка позади…
Паперно дает ясное объяснение метафизического контекста:
Невозможность непосредственно осязать образ Бога приводит «я» к невольному произнесению Божьего имени («по ошибке»), т. е. к нарушению запрета. Так создается, хотя и невольно, ситуация «молитвы Иисусовой». «Божье имя» выступает в этом стихотворении в виде самостоятельного существа, реальной живой силы, каким его видели имяславцы. Однако изречение приводит к разъединению с именем Божьим, пребывавшим в сердце человека (в грудной «клетке»): имя-птица вылетает из груди. Это можно истолковать как изображение смерти: образ слова-птицы, покидающей тело-клетку, восходит к мифологическому мотиву птицы-души, отлетающей от тела. В последних строках позиция «я» меняется: «я» как бы вылетает из груди с птицей-душой (указано А. К. Жолковским). Таким образом, произнесение божественного имени, или изречение «живого слова», нарушающее закон молчания, приводит к гибели[188].
Согласно концепции Паперно, Мандельштам полемизирует с недвусмысленно позитивным, теургическим пониманием произнесения живого «слова-символа» в теоретических работах Белого и Иванова. Однако диалог этого стихотворения с символистами сложнее — как в плане источников, так и в плане интонации.
Первые две строки имеют отчетливую блоковскую ориентацию:
Образ твой, мучительный и зыбкий,
Я не мог в тумане осязать.
Омри Ронен отмечает: «Облака и туман являются <…> конвенциональным символом преходящих событий — как явление и видимость, скрывающие непреложную высшую истину»[189]. Но эти первые две строки отличаются типично блоковским подходом к указанному топосу. В них воссоздан в миниатюре архетипический сюжет блоковского цикла «Неподвижность» из книги «Стихи о Прекрасной Даме». В этом произведении зачастую страдающий поэт силится постичь и удержать образ Вечной Женственности, который в любой момент может измениться и обмануть его надежды. Этот женский образ — одновременно посюсторонний и потусторонний. Схожим образом в стихотворении «Образ твой, мучительный и зыбкий…» предположительно женское «ты», окутанное туманом, ранит поэта своей эфемерностью. Женский пол, хотя и «оспариваемый» ассоциациями с «Господи» в третьей строке, подсказывается блоковским отпечатком всего контекста в целом и подкрепляется перекличкой с мандельштамовским стихотворением «Ты прошла сквозь облако тумана…» (1911), которое поэт намеревался опубликовать вместе со стихотворением «Образ твой, мучительный и зыбкий…» в журнале «Гиперборей»