Несколько лет назад я понял, что писать стихи — значит создавать такое словесное устройство, которое будет сохранять опыт неопределенное время, воспроизводя его в любом читателе стихотворения. Такая дефиниция вполне удовлетворяла меня как рабочая и послужила вдохновением к написанию ряда стихотворений… Хотя по сути она мало что определяет… оставляя необъясненной самую природу процесса консервирования опыта посредством слов.
Филип Ларкин[144]
Едва ли не самое очевидное в «современной» лирике — готовность уклониться от готовых, традицией санкционированных форм, стремление к непосредственности, индивидуальности выражения. Принципиальный поворот поэтического письма к субъективному опыту в свое время описывал Г. Блум, избрав в качестве выразительной вехи ранний романтизм и творчество Вордсворта: «Поэзия от Гомера до Александра Поупа… всегда имела предмет (subject matter), воплощавшийся в характерах и действиях людей, иных, чем сам поэт», — после Вордсворта центральным и единственным предметом лирики становится субъективность как таковая (subjective nature)[145]. Речь здесь идет, конечно, о субъективности как пишущего, так и читающего, подчеркнуто зависимых друг от друга в самореализации.
Чем, собственно, отличается поэт от любого другого человека? По Уильяму Вордсворту — не так искусством «словопользования» (это скорее вид ремесла), как особой «возбудимостью» (excitability) или «способностью испытывать возбуждение» (capability of being excited), то есть отзывчивостью даже на минимальные стимулы, обыкновенно поглощаемые фильтрами привычки. Вот почему самовыражение поэта неотделимо от диалога с потенциальным читателем, разве только осуществляется этот диалог в особых «частотах», которые не характерны ни для риторики, ни для бытового общения. И вот почему сближение лирики с эмпирией опыта происходит на путях «языкового эксперимента» (language experiment — так уже позже определит природу поэтического творчества Уолт Уитмен). Для нас в данном случае важно, чем этот эксперимент мотивирован и как в нем участвует читатель.