Коснусь и другого аспекта. Меня называли «ярым противником исторической критики». Почему бы вместо таких взволнованных слов не обдумать спокойно, о чем, собственно, идет речь? Действительно, я выдвигаю возражения против современных комментариев на Послание к Римлянам, причем не только против так называемых историкокритических, но и против комментариев Цана (Zahn) и Кюля (Kuhl). Однако я обвиняю их не в приверженности исторической критике, правоту и необходимость которой я еще раз категорично признаю, но указываю на тот факт, что они останавливаются на том уровне толкования текста, который я не могу назвать толкованием, но лишь первой, примитивной попыткой толкования, то есть на констатации того, «что написано», на описании греческих слов и словесных групп и их передаче средствами немецкого языка, на филологически-архе-ологических комментариях полученных таким образом результатов и на более или менее убедительном помещении человека в рамки исто-рическо-психологического прагматизма. Как неуверенны, как зависимы историки от зачастую сомнительнейших предположений даже при констатации того, «что написано», и это известно Юлихеру и Литц-ману лучше, чем мне! Такая примитивная попытка толкования не есть точное исследование. Строго говоря, точное исследование Послания к Римлянам должно ограничиться дешифрованием рукописей и составлением индекса по ним. Однако историки не хотят останавливаться на этом; скорее комментарии Юлихера и Литцмана, не говоря уже о «позитивных» исследователях, являют многочисленные следы того, что авторы стремятся выйти за пределы этой примитивной попытки и продвинуться к пониманию Павла, то есть раскрыть не только то, как «написанное» может быть произнесено на греческом, немецком или каком-то другом языке, но как оно может быть осмыслено, что может подразумеваться в тексте. Расхождение начинается именно здесь, и оно никоим образом не связано с полностью приемлемым использованием исторической критики на этапе предварительной работы. Я внимательно и благодарно следую историкам, пока они занимаются этой примитивной попыткой толкования в области констатации того, «что написано», я даже во сне никогда не мог помыслить ничего иного, кроме как, внимательно слушая, сесть у ног таких ученых мужей, как Юлихер, Литцман, Цан, Кюль, и их предшественников - Толука (Tholuk), Майера (Meyer), Б. Вайса (B. Weiss), Липсиуса (Lipsius), - но я снова и снова изумляюсь скромности их притязаний, когда я наблюдаю их попытки достичь собственно понимания и толкования. Собственно пониманием и толкованием я называю ту деятельность, которую с интуитивной уверенностью осуществлял Лютер в своих комментариях, которую Кальвин явно и систематически рассматривал как цель своей экзегезы, к которой по меньшей мере отчетливо стремились новые исследователи, особенно Хофман (Hofmann), И. Т. Бек (J. T. Beck), Годе (Godet) и Шлаттер (Schlatter). Сравним Юлихера и Кальвина. Как энергично последний осмысливает свой текст - после того как и он добросовестно констатирует все, «что написано», - то есть исследует его до тех пор, пока стена между I и XVI веками не становится прозрачной, пока Павел не начинает говорить там, а человек XVI века слышать здесь, пока диалог между документом и читателем полностью не сконцентрируется на предмете (который «здесь» и «там» не может быть разным!). Действительно, человек, полагающий, что он уничтожил методы Кальвина заранее заученным выражением «насилие учения о богодухновенности», лишь доказывает, что он еще никогда по-настоящему не работал в этом направлении. И наоборот, как близко Юлихер (лишь в качестве примера я называю именно его!) остается к непонятному, как и прежде, руническому письму дословного текста, как быстро он готов представить то или иное экзегетическое сырье, едва затронутое исследовательским обнаружением смысла, в качестве единственного взгляда и учения Павла, как быстро он готов объявить, что он уже полностью понял и истолковал его в рамках некоторых банальных категорий своей собственной религиозной мысли (к примеру, чувства, переживания, совести,