Круг великих маэстро
Профессорских кандидатов посылали в Дерпт на два года, а продержали пять. Заграничная командировка, во время которой они должны были завершить образование, откладывалась: французская революция, восстание поляков — начальство не желало пускать будущих российских профессоров в крамольную Европу.
Когда Пирогов отправился наконец в Берлин учиться, прославленные хирурги, к которым он ехал с почтительно склоненной головой, читали его диссертацию, поспешно переведенную на немецкий.
Оказалось, он успел уже узнать и понять так много, что мог учиться не только соглашаясь, но отрицая.
Он восторгался неожиданными и смелыми операциями Диффенбаха. Хирург-поэт: виртуозная техника и огромный опыт позволяли ему импровизировать у операционного стола. Великий немец знал себе цену и не отказывал в удовольствии дразнить не ведавших вдохновения педантов. "Истинный хирург знает и умеет то, о чем нигде не написано", — гордясь собой, повторял он тихим и слабым голосом, не идущим его сильной фигуре и четкому, будто изваянному, лицу с крупными чертами, высоким лбом и римским носом. Но он объявил "несуществующей" артерию, которую многажды препарировал и исследовал Пирогов, он по наитию прокладывал путь в сплетениях мышц и нервов, — наблюдая за ним, Пирогов думал об отчаянном и удачливом мореплавателе, отправляющемся в путь без карты и компаса в расчете на дерзость и удачу.
Его привлекал умелый и тщательный ювелир Грефе, неизменно затянутый в форменный мундир с эполетами, гладко, до блеска, причесанный, учтивый в каждом слове и каждом движении. Операция у Грефе шла четко и быстро, без шума, без суматохи, все инструменты наготове, ассистент назубок знает, что должен делать; но рядом с маэстро во время операции стоял его приятель, профессор анатомии Шлемм, и предупреждал хирурга, если где-то рядом с разрезом должен был проходить сосуд или нерв.
Шлемму пришелся по душе Пирогов: ему нравилось, что молодой русский от операционного стола тотчас бежит к нему в анатомический театр. Шлемм вдобавок косил и гордился этим — говорил, что его взгляд сходится в нужной точке, как в фокусе; молодой русский доказал остроту своего взгляда, заметив на тончайшем препарате Шлемма один потаенный узелок.
Пирогов знал о прославленных немецких хирургах больше, чем они сами о себе знали. Они владычествовали в палатах и операционных комнатах, а он потом часами работал в мертвецкой — они туда ни ногой! — вникал в их ошибки и промахи.
Мертвецкая берлинской больницы была царством мадам Фогельзанг. Фамилия переводится: птичье пение; нечего сказать, подходящее название для низкого, хриплого голоса пожилой подвижной дамы с изрытым морщинами лицом, с волосами, похожими на паклю. Пирогов замер от удивления, когда увидел впервые, как она, стоя в клеенчатом фартуке и нарукавниках у обитого цинковым листом стола, с непринужденной ловкостью вскрывает один труп за другим, без умолку рассказывая при этом то ли окружающим, то ли самой себе обо всем, что видит, да с таким увлечением, будто видит впервые. Вскоре он убедился, что мадам Фогельзанг достигла совершенства в определении и разъяснении положения внутренних органов, главное же, в ней, в этой умелой старухе, пылала та же, что и в нем, неукротимая жажда познания. Она торжествовала, обнаружив истинную причину гибели больного, не замеченную оперировавшими его хирургами, она приглашала Пирогова посмотреть новый препарат, точно это был какой-нибудь необыкновенный бриллиант голубой или розовой воды, она являлась к нему за полночь пли на рассвете, чтобы предупредить о вскрытии, которое обещало оказаться увлекательнейшим. Ах мадам Фогельзанг! Ее голос и в самом деле звучал для Пирогова пленительным птичьим пением. На старости лет, оглядываясь назад, Пирогов строго судил спутников своей жизни и хвалил немногих: мадам Фогельзанг он назвал дорогим для себя человеком.