Три Германии. Воспоминания переводчика и журналиста (Бовкун) - страница 66

Привычка фиксировать особое мнение по принципиальным вопросам передалась мне от отца. Он пользовался этим внутренним правом военнослужащего в тех случаях, когда не хотел брать на себя ответственность за рискованный приказ. Начальству это не нравилось, но на войне это дважды спасало его от трибунала. В уставе бундесвера ФРГ закреплён долг неповиновения приказу, содержащему побуждение к противоправным действиям. У нас такого не было, поэтому честные поступки профессионалов нередко вступали в противоречие с общепринятой догмой. Не от таких ли противоречий заходила в тупик внутренняя политика партии и правительства, что и вынудило функционеров на Лубянке и Старой площади пойти на риск перестройки, доверив её исполнение Горбачёву! Изначальная идея перестройки фактически принадлежала Юрию Андропову.

Цеховая этика. Главлит и Главный выпуск. Думаю, не каждому журналисту везёт на друзей по своему цеху. Мне посчастливилось работать вместе с владельцами благородного пера, составлявшими цвет отечественной публицистики. В журнале „За рубежом“ моими наставниками были Нина Сергеевна Ратиани, Владимир Дмитриевич Осипов, Карен Карагезьян, Владимир Борисович Иорданский и Лёня Афонин, впоследствии трагически погибший. В доме отдыха „Правды“ в Елино он обходил по карнизу второго этажа зрительный зал, где в это время показывали кинофильм, чтобы через открытое окно коридора попасть в свою комнату. Упал спиной и разбился. Сам упал или столкнули? Разбираться не стали, чтобы не создавать ненужную шумиху вокруг дома отдыха центрального органа ЦК КПСС. Вот только в руке у Лёни — спортсмена, занимавшегося альпинизмом — осталась зажата пуговица, которую обнаружил местный милиционер. Либо Лёня схватил за рубашку помогавшего ему перелезть через подоконник, либо… В журнале „За рубежом“ он был первым, кто доходчиво и с максимальным тактом преподал мне азы международной журналистики. С добрыми чувствами вспоминаю ответственного секретаря Юру Гудкова, заместителя главного редактора Владимира Борисовича Парамонова, зарубежовцев Лёву Боброва и Лёву Макаревича, Володю Рубцова, Илью Левина и классного внештатного переводчика Танеева (Танненбаума). Сотрудничал я с „Комсомолкой“, „Журналистом“ и с „Новым временем“, где работали мои старшие друзья — Карен Карагезьян и опальный в то время Владлен Кузнецов. Запомнились дружеские посиделки с их остроумными коллегами Володей Житомирским и Мишей Черноусовым. Атмосфера коллегиальности всегда царила в комнате политобозревателей ГРЗЕ АПН, которую я три года делил с Ардаматским и Алексеевым. К концу 70-х в АПН было уже немало журналистов, получивших широкую известность и успешно работавших в отечественных СМИ. В том числе и Володя Молчанов, вместе с которым мы неожиданно для себя стали лауреатами престижной премии им. Горького. Я проработал в АПН почти 10 лет, но не могу сказать, что это был наиболее интересный период моей творческой биографии, хотя он и увенчался публикацией трёх книг, положительно встреченных общественностью. По материалу одной из них даже поставили радиоспектакль. Не устраивала же меня в АПН система фильтров, через которые пропускалась информация. Она существовала на всех уровнях: от грубой зачистки до ловли блох. Основной отсев нежелательных сведений производился на местах. Редакторам АПН приходилось пользоваться толстенным справочником Главлита, где разъяснялось, какие слова не следует употреблять. Рассказывая о месторождениях нефти в СССР дозволялось, например, использовать всего несколько эпитетов, самым расхожим из которых было — „значительные“. Более точные сведения приводить запрещалось, чтобы не раскрыть секретов врагу. Отдельно жила военная цензура. Статьи в небольшое здание на Кропоткинской приходилось отвозить самолично, чтобы, посидев часок-другой в приёмной, получить визу — фиолетовый штампик „разрешено“. В обязанности московских подразделений АПН входило информационное содействие иностранным журналистам, готовившим материалы по заданию своих редакций или издательств. Подготовленные ими для АПН фотоматериалы проходили цензуру в специальном отделе КГБ. Однажды, когда я помогал фоторепортёру Дитеру Блюму делать снимки для его книги о Москве, меня вызвали к руководству: „Придётся отнести слайды в областное управление КГБ для контроля. Пропуск на Ваше имя уже заказан“. В кабинете, на двери которого значился только номер, ждал цензор. Просмотрев не слишком внимательно несколько катушек слайдов, он зацепился взглядом за один, задумался и произнёс: „Вообще-то я должен изъять этот кадр. Видите фабричную трубу? Она принадлежит военному заводику. Но если мы задержим снимок, то привлечём ненужное внимание к объекту, а так его никто не заметит“. Слайд милостиво оставили. Речь шла о панорамном снимке, сделанном с Ленинских гор, от университета. Подчищал огрехи Главный выпуск — особая редакция, которую не мог миновать ни один материал. Цензоры вписывали в комментарии цитаты Ленина и Брежнева, вымарывая вредное. Некоторым антисоветчина мерещилась в каждом слове. „А что Вы под этим подразумевали?“ Приходилось объяснять, да так, чтобы не подставиться. Один после серии вопросов вдруг спросил: „Бовкун, у вас такая странная фамилия. Вы случайно не еврей?“ Я объяснил, что это украинская фамилия. Тогда он быстро уточнил: „А почему же в паспорте вы пишите — русский“? — „По матери“. Он впился в меня изучающим взглядом, и я понял, что он читает не только комментарии, но и личные дела сотрудников. С точки зрения нормального человека, Главный выпуск был порождением воспалённого недоверия ко всему, не только к чужому. С одним из цензоров произошёл комичный случай. При переезде на новую квартиру в паспортном столе милиции его спросили: „В заявлении вы указали специальность — `главный выпускающий`. Извините, но вы забыли указать место работы. Напишите адрес вашей тюрьмы“. Милиционер был недалёк от истины. Советские цензоры обладали логикой тюремщиков. Пропагандистские функции АПН и обилие опекунов не отвечали моим представлениям о нормальной работе журналиста, но попутчиков режима, подобных мне, было немало. И мне несказанно повезло, что большинство „шестидесятников“, т. е. людей моего поколения, вдоволь хлебнувших хрущёвской оттепели, отвергали сталинизм не столько как тоталитарную модель государственного устройства, сколько как систему моральных ценностей. Впрочем, иные политические взгляды не могли бы стать для меня причиной разрыва со старым другом. Это могло бы произойти только из-за непорядочности или подлости. А способных на это среди моих друзей-журналистов, к счастью, не было.