Ревматизм полизал мне суставы, а сердце вроде не укусил. Я заболел на Алтае по чистой юношеской дурости: плавал в холодных горных озерах. Лечиться уехал в родной город Питер; мне приставляли к груди трубочки питерские светила медицины, а вылечила мама единственным для каждого смертного матушкиным сердечным попечением. Отболев, вернулся на Алтай, приступил к работе собкором в Бийске... Но что-то мне немоглось: донимали ангины, температура поднималась к вечеру — тридцать семь и три, четыре, пять... Стрептоцид, аспирин, кальцекс не помогали. Я ослабел за болезнь, не хватало жизненной силы справиться с хворью. Лежал в моем полулюксе — с дурной, гнилой температурой, в испарине и тоске. Что было делать?
На этот извечный, витающий над головушкой каждого индивида — и любого сообщества — вопрос моя бабушка, мамина мама, отвечала, бывало, по-простонародному ёрничая: «Что делать? Заголясь побегать». Этот бабушкин фольклорный двусмысленный совет сослужил мне сущую пользу. Бабушка вообще понимала меня, не только любила как внука, а прозревала во мне и зернышко, и завязь, и будущие побеги — их податливость, ломкость, — и прямизну растущего к солнцу стебля, и его возможную кривизну — от ветров, поветрий...
Заголиться в ту пору я не мог: мороз с привычным для сибиряков, докучным для приезжих постоянством жал под сорок градусов; задувал буран. А вот побегать... От хвори можно было только убежать, другого лекарства не находилось.
В первый раз я пробежал сто шагов, не сразу, по пять, десять шажочков, впритруску. От мороза ломило зубы, ресницы слипались от изморози. На обратном пути спина обрастала куржаком, становилась белой. Каждый вечер я проходил по Бийску с совершенно белой спиной. Довел пробежку до тысячи шагов — и убежал-таки; хворь сползла с меня, как линючий мех с боков весеннего марала.
Однако пора было озаботиться о постоянном местопребывании и корпункте. С соответствующей бумагой из газеты я обратился в горком. Меня пригласили на бюро. Очень серьезные бийские мужчины рассматривали меня, как зимовщики в Антарктиде первого пингвина. Первый секретарь горкома партии товарищ Петров, с лицом, вытесанным из кедровой чурки, сказал: «Молодой человек! У нас ведущие специалисты ждут ордера на жилплощадь по двадцать лет. Свободных помещений в городе нет. Ищите в частном секторе. Желаем удачи. Можете идти».
Весной я искал жилье в Заречье, поближе к бору. Люди тесно жили в заречных домишках, свободной площади для сдачи ни у кого не было. Раз мне указали: «Вон в той последней в порядке избе Нюрка одна живет, говорила, сдала бы, если кто путный найдется». Я постучался в избу, крытую когда-то тесом, так давно, что, источенная грибком, замшелая, потемневшая, зазеленевшая, кровля казалась земляной. Постучал в дверь, обитую драной мешковиной, под мешковиной стружка, истершаяся в труху, сыплющаяся в дыры... Мой ненужный, неуместный стук косточками пальцев в труху не произвел ни малейшего звука. Я потянул дверь на себя, вшагнул в избу: слева русская печка, в правом углу икона, у передней стены стол, по бокам лавки, в углу у входа распущена проросшая, как в розово-белых червях, картошка...