Верный обычаю творческого самоотчета перед читателями, Пришвин и здесь без устали растолковывал свою методу: «Путь исследования журналиста в моем творчестве сопровождался все время, с одной стороны, расширением кругозора до того, что в дело пускается все прожитое, прочитанное и продуманное, а с другой — поле зрения сужается исключительным вниманием, со страстью сосредоточенным на каком-нибудь незначительном явлении, и от этого почему-то чужая жизнь представится как своя...»
Итак, отправляясь в путешествие за новым материалом для будущей книги, Пришвин не столько уповал на новизну географического, этнографического или другого материала, сколько на глубину, интеллектуальную развитость, философскую, научную, житейскую и иную экипировку собственной личности. Он любил и умел собирать материал, путешествуя следом за «волшебным колобком», усвоил себе целую систему творческого поведения в странствии, но в то же время остерегал себя, требовал «противопоставить подлинность своей души, своего личного опыта дешевой лигатуре заданной темы».
«Всякие мои исследования начинаются от себя самого, я тему свою, как пустую бадью, опускаю в свой колодец, и, если бадья пустая, бросаю эту тему, как мертвую. А если из колодца приходит вода, то я спящий материал опрыскиваю этой живой водой, и тогда отчего-то забываю себя».
В книгах, статьях, посвященных творчеству Пришвина, изрядное место всегда занимают цитаты из пришвинских книг, дневников, автохарактеристики. Пришвин облегчал задачу своим истолкователям, истолковав себя сам. Но сколь бы ни были полны автохарактеристики Пришвина, всегда остается «что-то еще», не сказанное и едва ли до конца постижимое, тот самый «свой колодец», куда надобно погрузить бадью, взыскуя «живой воды». Читая и перечитывая Пришвина, поражаешься глубине и сложности мира его чувствований, мыслей, совершенству, изысканной простоте его стиля.
В статьях о творчестве Пришвина прослеживается некая тенденция упрощения. Оно и понятно: сам писатель — на протяжении всей жизни в литературе — звал к простоте, декларировал простоту. В его дневниках последних лет есть такая запись: «Испытанием таланта писателя может служить маленькая вещица, годная в детскую хрестоматию». Это все так. Но простота Михаила Пришвина особого рода. Тут мне снова не удержаться от цитаты (таков Пришвин, он все обдумал наперед, за своих будущих критиков): «Приближаюсь понемногу к Аксакову, но у него дается простота его правдой, а у меня искусством!»
Просты сюжеты пришвинских сочинений, язык исполнен мудрой, чуть-чуть лукавой простоты исконного русского народного говора. Но ни в одной из своих книг писатель не растворяется в стихии областнических речений. Нигде он не подражает народному языку, не воспроизводит его натуралистически, не упрощает, не калькирует, а заново создает — на народной основе — свой собственный, пришвинский язык — и в этом видит сердцевину искусства. «Защищая форму, я требую от писателя прежде всего языка».