Однажды, в пору первых моих литературных опытов, я, помню, долго разглядывал фотографию-вклейку в одном журнале — портрет Михаила Михайловича Пришвина; писатель сидел на пеньке посреди лесной чащи, с блокнотом в руках; у ног его примостился сеттер или же пойнтер. Подпись свидетельствовала о том, что М. М. Пришвин снят в своем рабочем кабинете, в русском лесу. Образ писателя соглядатая лесной жизни — запомнился мне, равно как и навеянный творчеством Пришвина образ литератора — очарованного странника, вечно бегущего за колобком своего воображения к новым далям и весям, в «края непуганных птиц». Этот пример, надо думать, подействовал на меня, хотя он и книжный.
В гораздо большей степени и самым непосредственным образом в течение многих лет служил мне примером литературный и человеческий опыт другого нашего писателя, недавно ушедшего от нас Ивана Сергеевича Соколова-Микитова. Литературный соратник Горького, Бунина, Куприна, Ремизова, овн прожил завидно долгую жизнь, но мало кто его видел, особенно в последние два десятилетия. У него будто и не было жизни, судьбы, отдельной от его книг — страннических, подвижнических, лесных или морских, средне-русских или северных, всегда пронизанных, освещенных, согретых глубоко личным, родственным отношением ко всему живому, дающему жизнь, будь то земля, вода, лес, поле, зверь, птица, лик человеческий или душа, характер, обычай народный, история, слово.
Мне посчастливилось отыскать Ивана Сергеевича — не книжного, а живого — вначале в его ленинградской квартире: широкоплечего, бравого, с окладистой бородою и капитанской трубочкой в зубах, а позже в Карачарове на Волге, уже незрячего, в черной шапочке, по-зимнему убеленного старца. Склонившись к диктофону, Иван Сергеевич рассказывал — из памяти — сюжеты своей огромной, остросюжетной судьбы. Записывающую машинку он называл «домашним шпионом».
Долгие неторопливые беседы с этим человеком, донесшим до наших дней не только память о своих великих современниках, но и самый дух — бестрепетный, бескомпромиссный — традиции русской классической литературы, значили для меня, быть может, не меньше, чем весь пройденный до того курс литучебы. В заросшем, одичавшем и прекрасном своей одичалостью саду возле карачаровского домика Соколова-Микитова, на берегу летней Волги, я записывал то, что мне говорил дедушка русской литературы, а также и то, что я думал, вслушиваясь в необыкновенно глубокий, богатый оттенками его голос, что видел, вглядываясь в заволжскую синеву.
...Когда я нес на плече, по узеньким лесенкам, с двенадцатого этажа московского дома на улице Мира, гроб с телом Ивана Сергеевича Соколова-Микитова (в последние годы он жил в Москве), ноша была легка, но память о ней, телесная память, до сих пор остается в моем костяке — вес утраты. И что больше всего поразило меня, когда мы спустились на землю, выехали со двора на проспект, — дом напротив, в боковой улочке. Из этого дома несколько месяцев назад ушел навсегда в иные миры Василий Шукшин.