— Давно вас не было.
— Да...
— Верно, на юге опять отдыхали?
— И там был.
— А теперь, значит, сюда. Здесь отдыхать будете?
Мою писательскую работу он, видимо, не принимает всерьез, и всегда, когда бы я с ним ни повстречался, если заходит разговор обо мне, спрашивает: «Отдыхаете?» Было время, я пробовал объяснять ему, чем занимаюсь, говорил, что это дело нелегкое, дарил свои книги, он уважительно выслушивал, брал книги, но все равно при встрече спрашивал: «Отдыхаете?»
— Весна.
— Хорошее дело... Может, пообедаете?
— Да нет, спасибо. Крепкие морозы стояли?
— Ничего, мы привычные. Я на ветру кровлю крыл. Ничего.
Он не словоохотлив, это я знаю, и поэтому не смущаюсь паузами. Мы с ним можем молчать минут по десять, а потом, как ни в чем не бывало, продолжаем разговор.
— И Анна Григорьевна приехала? — спрашивает Таисья, и губы у нее начинают дрожать.
— К вечеру подъедет.
Надо уходить. Ни сам Курганов, ни его жена даже взглядом не намекают на смерть сына. Понимают бесполезность соболезнований, да уже и горе осознано, и незачем его тревожить.
— Заходите к нам, — приглашаю я.
— Спасибо. А чего вы? Сидите.
— Да нет, пойду.
Таисья неожиданно всхлипывает и быстро уходит в горницу. Курганов вежливо улыбается мне, но в глазах такая жуткая печаль, что я не выдерживаю его взгляда и все свое сочувствие выражаю только в одном — крепко жму ему руку. А она у него твердая и шершавая, как необструганная доска.
Как хорошо на улице! С крыш наперегонки срываются, вспыхивая, капли. И уже громко кричат вороны, и воробьи суматошатся на шоссе, и во всех фасадных окнах плавится ослепительное солнце. И тонкие ветки лип раскачиваются мягко, как в воде. Хорошо!
А рядом горе. Такие люди, как Курганов, переносят его тяжелее, чем открытые, лезущие со своей болью. Я знал его сына Васю-лапшу, маленького, запьянцовского мужика. Ему было лет тридцать. Чуть подвыпив, лез в драку. Его били. Однажды пристал к парням у своего дома, и Курганов услыхал Васькин голос и выбежал, и увидал, как трое охаживали его сына ногами, и потерял разум от жалости, налетел на троих, расшвырял их и понес Ваську на спине, как носил раненых в войну, работая санитаром. Васька икал и плакал. И вот тогда, единственный раз, пожаловался мне Курганов:
— Почему это так, себя не жалею, всю жизнь в работе, а радости нет?
Обычно кургановская тропа от дому до шоссе узкая, но в этом году широкая. Такой ее сделал сам Курганов, чтобы удобнее было выносить гроб. Не тропа, а дорога...
Снегу в эту зиму выпало много. Шоссе чистили бульдозером, и поэтому по сторонам выросли крутые сугробы. С одной стороны, с южной, сугробы стояли белые, не тронутые солнцем. С северной — ноздреватые, грязные, осевшие. Из-под них светлыми ручейками сочилась вода, сливалась на шоссе и веселым, шумным потоком сбегала, с пеной, с мусором, вниз, к дому Тобольцева, известного на весь район рыбака и охотника.