Свет женщины (Гари) - страница 39

В ее глазах промелькнула дружеская усмешка.

– Вы в конце концов добьетесь своего, Мишель. Вы как тот гуттаперчевый акробат из «Клапси», о котором вы мне рассказывали: так ловко скручиваете себя и так неистово, что скоро свернетесь в клубочек и сможете поместиться в шляпную коробку.

– Ну надо же что-то делать со своей жизнью, черт побери!

– К чему все эти выкрики, Мишель?

– Крик всегда был вершиной человеческих достижений. Все люди лепечут что-то себе под нос, каждый по-своему, и человечество до сих пор не нашло языка более или менее связного и понятного для всех. Но оно по крайней мере кричит с одного конца света на другой, и они-то, эти вопли, вполне понятны. Я не говорю, что нас помилуют, Лидия. Не говорю, что настанет конец жестокости и нам смягчат приговор. Я не знаю, придет ли когда-нибудь Спартак, а вместе с ним и конец рабству, но знаю, что уже сейчас среди нас есть великие сокрушители цепей. Флеминг победил сепсис, Солк – полиомиелит, обуздали туберкулез, и, я уверен, рак доживает последние дни. Мы умираем от слабости, но именно она дает нам немыслимые надежды. Слабость всегда жила воображением. Сила никогда ничего не придумывала, она считает себя самодостаточной. Гениальность всегда идет от слабости. Представляете, что было с тьмой, когда человек впервые ткнул ей в рожу горящим факелом? И что же сделала тьма? Сбежала, поджав хвост, жаловаться папочке. Нет, это не песнь ликующего дикаря. Это шепот слабости, и я почему-то ей верю. В этот самый миг где-нибудь в лаборатории один из нас, слабых, борется сейчас и принесет нам всем победу. Именно в экспериментальных лабораториях человечество чертит линию судьбы на своей руке. Там, и только там воплощается в жизнь Декларация прав человека. Нас разбили, меня и вас. Мы побеждены, вне всяких сомнений. Но без поражений не бывает побед. Да, пусть я пьян. Спятил. Не в себе. Я бью мимо, мои руки – ветряные мельницы. Конечно, вполне возможно, моя жалкая убежденность – всего лишь эйфория спятившего дурака. Пусть так. Но мы слишком слабы, чтобы позволить себе роскошь быть побежденными.

Она вела машину очень медленно, как будто боялась куда-нибудь наконец приехать.

– Во всем этом есть что-то непреходящее, Лидия. Нужно видеть и смешную сторону, иначе нельзя. Раньше это называли честью, человеческим достоинством. Отчего вы не… помогли ему?

– Чтобы потом всю оставшуюся жизнь терзаться сомнениями, не помогла ли я умереть своему мужу, чтобы положить конец страданию, которое я сама не могла больше выносить? Вы вот говорили о братстве… Я попыталась. Но посвятить себя больному человеку только потому, что больше не любишь его, пожертвовать собой просто во имя этики – это же противоречит всякой жизненной реальности. Претензия на гуманизм, в котором не осталось ничего гуманного. Противоестественный поступок, и Ален ни за что не согласился бы на это, будь он… в здравом уме. Сначала он не знал, что никто его не понимает. Он подозревал какой-то заговор, у него началась чуть ли не мания преследования… Еще в больнице я видела двух человек, страдающих афазией, которые едва не подрались из-за того, что каждый думал, будто другой дразнит его… Такой красивый, такой галантный, он брал меня за руку и бормотал: мими малыш, мапуз ко ко ко, – и так часами. Мысль-то цела и невредима, но спрятана за семью замками. В придачу и зрение потеряно на восемьдесят процентов. Я видела в нем только виновника аварии… И чем больше я его винила, тем сильнее пыталась любить. Но во имя чего? Во имя чего, Мишель? Во имя какой-то там идеи справедливости, полагаю… Или несправедливости. Солидарности. Отказа от одичания. Это был вопрос… цивилизованности, что ли. Но мне пришлось признать, что дело здесь уже не в Алене. Я посвящала себя не человеку, а некой идее о человеке, а в этом уже не было ничего человечного. Слава нашему знамени! Слава чести! Но это уже не было жизнью. И потом, не забывайте о Соне. Ее вера в несчастье полностью оправдала себя, и она оказалась на высоте положения, наша замечательная Соня. Она уже тридцать пять лет живет на одном терпении: куда мне с ней тягаться. Все свои в итоге возвращались к ней… Муж, братья и вот теперь – сын. Истребление всей ее семьи не казалось ей чудовищным: это же закон жанра. Не знаю, высечен ли этот закон на каменных скрижалях. Весьма возможно: он ведь каменный. Юдоль печали. Мы пришли в этот мир, чтобы страдать. Да исполнится воля господня! Каменный, это точно. Мало того, совершенно необходимый, потому что служит прекрасным оправданием: счастливым быть невозможно, не стоит и пытаться, таков мировой порядок. Думайте что угодно об «Орестее» и греческой трагедии в целом, но главное – они играли под открытым небом, чтобы кто-то там, наверху, надорвался от смеха. Я хочу сказать, что в человеке есть доля безумия, но эта доля не принадлежит человеку… Вот. Вы меня выслушали. Очень мило с вашей стороны. Надеюсь, я немного помогла вам… забыть…