Тогда, при торжественной встрече у плотика, образ красной яхты убавил, умалил «Весту» в их глазах.
Ныне они дивились своей слепоте, почтительно любуясь мощными скулами, ее мощными шпангоутами, стянутыми дубовым планширом. На банках «Весты» не примащивались, а располагались — так они были широки, вольны, можно разлечься и раскинуть руки.
«Веста» была шлюп, морское двухмачтовое судно. Десять весел, трансовая доска для навески мотора. Прежде, при жизни на флоте, «Веста» числилась в расписании крейсера: так считали со слов мариниста, ее посылали на берег за важным гостем.
Лохматый называл «Весту» гребно-парусным катером. Однажды, расчищая перед покраской ободранную скулу, он угадал прежнее название шлюпа и сказал, что, похоже, он помнит это судно по десанту в Крыму в апреле 1944 года. «Вестой» судно назвал маринист в честь Веры Петровны, утверждая место молодой жены в своей жизни. «Веста» — богиня домашнего очага у древних римлян.
Лето пятьдесят второго, оно пестрым колесом вращалось вокруг «Весты». Ее готовили в путь. Как живой, разворачивается в руках жесткий стальной тросик, чей коренной конец заделан огоном — т. е. кольцом. Такие тросики предназначены для укрепления рангоута. С боков рангоут поддерживают бакштаги и ванты, а спереди — штаги. Для подъема реев служат фалы, для разворачивания их в горизонтальной плоскости — брасы. Привальный ветер жмет судно к берегу. Юрий Иванович, выволакивая из корыта замоченную спецовку деда, тяжелющую, будто из размягченного железа, и затем шоркая ее, норовя больше захватить в кулачок жирной и скользкой ткани, распевал:
— Кнехты, швартовые клюзы, вьюшки, кранцы!
Слова обещали, тайна была в них.
С заалевшими от натуги лицами, притискиваясь друг к другу плечами, они вставляли в гнездо шестиметровую мачту. Из-под тополей на берегу, там стояла черемискинская больничка, накатывала металлическая, массивная звучность. Оркестр играл для своего руководителя, дяди Бутуна-Тихомирова, лежавшего на излечении у Федора Григорьевича. Бухал геликон, кларнет, выпевая, обещал и звал, отчего у Юрия Ивановича наворачивались слезы. Не слепящие, а делавшие глаза чище, и радостно было глядеть на медовое дерево рангоута, а перо весла оказывалось расписанным, как лист, тончайшими ниточками.
Приваливали к плотику на черемискинском берегу, шли к Федору Григорьевичу домой. Окна у него без переплетов, гладкое стекло, у него одного такое. Тысячи книг, на полках китовый ус, морские звезды, морские ежи, в их сушеных оболочках перекатывается что-то со стуком. В который раз вываливались на стол карты — исторические, географические, морские навигационные, карты рек. Федор Григорьевич уходил в больничку, отпрашиваясь у Лохматого, — доктор считался на «Весте» матросом и называл себя «загребной». Сидели до потемок у него на крыльце, говорили о Москве, Лохматый читал стихи, что-то жизнелюбивое, ясное и мудрое, Юрий Иванович мог расплакаться, сквозь слезы глядел на друзей, на Калерию Петровну, сидевшую возле Лохматого, на него. Запомнилось — так вот, в слезах восторга; понял на крыльце у Федора Григорьевича, что у Лохматого в Москве были хорошие учителя. Может быть, с того вечера на крыльце с Лохматым связалась надежда узнать людей, говорящих полновесным свободным словом. В то время у Юрия Ивановича были часты слезы, он про себя думал, что в нем какая-то болезнь, или что он с дуринкой, или немочный какой. При звуке голоса Калерии Петровны у него мягчели губы и глаза наполнялись обильной влагой. Калерия Петровна была влюблена в Лохматого и всех вокруг волновала своим голосом: внезапные толчки, замирание, его гортанность, переходящая в клекот. Или шепот, в котором слышно что-то неугасимое, женское. Завораживали, а случалось, вызывали слезы восторга, голоса московских дикторов. По возвращении домой Юрий Иванович садился под картонной тарелкой репродуктора, слушал. Его глухой дед беспокойно глядел с кровати, спрашивал, чего передают. Юрий Иванович отмахивался: все старое, спи!.. В смысл он не вникал, он слушал голос, как музыку, говорила Москва. Все: гафели, стихи Лохматого, рассказы Федора Григорьевича о жизни в Москве, сны о «Весте» под парусами, Красная площадь, пролетающие через Уваровск поезда — все соединялось в слово Москва, пугающее и властное, как зов.