— Сына, ты так и будешь меня мариновать?
— Пап… — Я хмурюсь, мысленно ворочая так и эдак слова о почте. — Всё норм. Не пережи…
— «Норм»? — выдавливает батя тихо-тихо, словно ему не хватает кислорода. Переводит дыхание, и голос за дверью наливается сталью: — А когда это «норм» настанет? Когда мне перестанут падать смски про твои параши? Про то…
— Возьми и отпишись… — Я закатываю глаза.
— … что ты снова опоздал?
— Отпишись от смс через…
— Когда меня перестанут спрашивать, требуется ли моему сыну «специальный подход»? А?
Щёки будто ошпаривает кипятком. То есть, Леонидас позвонил бате и сказал, мол, вашей кровиночке требуется специальный подход?
Из-за оценок?
Пол уходит из-под ног, и сердце колоколом ухает в груди.
— Прости, пап. Прости, что у тебя такой плохой сын, который… которому прямая дорога в коррекционку. Прости, что тебе приходится терпеть такие унижения. Конечно, тебе очень должно быть обидно… ты мне так помогал с уроками. Сидел, решал задачки, помогал писать доклады, презентации делать. Да?
Я не слышу ответа и продолжаю — ещё громче и с ещё большей издёвкой, с окаменевшим от напряжения лицом:
— Ой, ну нет, это же был не ты! Это была Вероника Игоревна! Которая мне даже не родня — чужая, блин, женщина, которой до меня вообще не должно быть дела!
Дверь грохает на петлях от мощного удара. Мила вскрикивает, но таран повторяется, и на этот раз что-то трещит.
Косяк?
Шпингалет?
Страх и гнев парализуют меня от живота до горла.
Секунд тридцать проходит в напряжённом ожидании, затем звуки шагов удаляются в комнату предков.
Доносятся голоса, стихают.
Всё? Кончилось?
Вот так?
Хочется что-то сломать или ударить, и я оглядываюсь в поисках подходящего предмета. Набор лабораторной посуды? Стопка на столе?
Конечно, это перебор. Конечно, никто давно не грозит коррекционным классом — особенно со времён Вероники Игоревны, которая защищала меня даже перед директором — но уже десяток лет я будто стою у позорного столба за каждую свою ошибку, описку и опечатку. За каждую «тройку с натяжкой» по русскому, за все эти изложения-сочинения-диктанты, иссечённые красной ручкой до чернильной крови. За очередное «оставлен на осень», что тем мечом… эм-м, древнегреческим, есть ещё такое выражение… ладно, не важно… в общем висит каждый май надо мной.
Ну и к чёрту.
К чёрту.
К ЧЁРТУ!
Я выдёргиваю из стопки дневник: пытаюсь его порвать, но плотная обложка не поддаётся, и ещё большая, поросячья злость накрывает меня. Пальцы с треском, через ломоту в суставах дерут бежевые дни, бежевые недели, бежевые месяцы. Бумага палой листвой летит на пол, на тапочки, на лабораторную посуду, на носки с оленями, пока взгляд не фокусируется на вензелях красной ручки.