На рассвете мы отправились в путь. Ради того, чтобы нас проводить, проснулась вся деревня. От мала до велика. Когда мы выезжали за ворота, крестьяне опять выстроились в коленопреклонённые ряды, что-то шептали и осеняли колонну знаками. Элотан Толлен пытался задержать меня хотя бы на день, но я был непреклонен. Затем пожурил его немного, когда он попросил взять его с собой. Наказал выполнить просьбу анирана и позаботится о своих людях. И о тех, кто будет искать пристанище.
Мы выехали на тракт и следующие трое суток ехали ни от кого не скрываясь. Когда я объяснил Каталаму, чего хочу добиться, он двумя руками ухватился за мою идею. Начало моей борьбы с догматами церкви и тотальным смирением он всячески поддержал. Он честно признался, что ему самому невыносима всеобщая апатичность. Что народное безволие его тоже беспокоит.
Съезжали с тракта мы лишь под вечер. Когда начинало темнеть, мы вновь обустраивали лагерь и, наконец-то, ни в чём себе не отказывали. Наконец-то у нас было вдоволь воды, пищи и даже дурнопахнущего алкоголя. Хоть Каталам любил приложится к бутылке, как он сам признался, в походе дал зарок ограничивать себя. Из деревни мы увезли целый бочонок крепкого пива, но Каталам позволял себе лишь кружку под вечер. И утром, как он говорил, для аппетита.
По мере приближения к столице, стали появляться живые деревни. Больше никаких пепелищ не встречалось. Мы замечали плотный дым, а затем и сами деревни на небольшом отдалении от тракта. И хоть у нас не было нужды в провианте, я приказывал сворачивать и править обоз прямо к очередному частоколу. В придорожных деревнях всё проходило по шаблону; хоть нас встречали недружелюбно, наставляли острые стрелы и копья, требовали не приближаться, всё разительно менялось, стоило мне показать, кто я есть. Опять начинались вопли, визги, крики. Недоверчивое бормотание, переходящее в радостный плач. И так раз за разом. Я вежливо общался и с крестьянами, и со старостами деревень. Даже с духовными отцами, которые падали в обморок ни чуть не реже, чем рядовые жители. Но когда они приходили в себя, так же желали прикоснуться к посланнику небес.
Эти короткие встречи, митинги в деревнях, где я призывал простой люд не опускать руки и не примиряться с судьбой, оставили в моей душе глубокий след. Я видел, с какой надеждой они на меня смотрят. Видел, что ожидают чуда, слышал мольбы. Я был первым анираном, кого они увидели, и единственным, на кого они возлагали надежды. Хоть я слышал упоминания о триедином Боге, мало кто упоминал короля. Никто не ждал от него помощи. Наоборот: многие не стеснялись выражать недовольство, совершенно не опасаясь Каталама и солдат. Каталам всегда стоял рядом со мной, слышал то, что слышу я, а потому печалился куда сильнее. Как человеку верному присяге, ему было горько видеть негодование крестьян по отношению к королевской власти. И однажды на привале он без обиняков заявил, что согласен со мной. Согласен с тем, что через десять зим всё изменится до неузнаваемости. Изменится потому, что намного раньше произойдёт восстание. И это уже будут не полубезумные фанатики во главе с таким же полубезумным пророком, мечтающим стать правой рукой анирана. Это будет самый настоящий крестьянский бунт, не раз уже случавшийся в истории Астризии. Но закончится этот бунт намного печальнее, потому что бабы больше никого не нарожают. Если человеческие потери будут хотя бы наполовину такими, какими бывали во времена крестьянских восстаний ранее, это будет означать конец государства под названием Астризия.