Рудольф был прав, говоря, что вокруг их дома разлилось целое цветочное море. Все опушки, рощи, поля и дальние луга так и стонали от купальницы и первоцвета, и Ирма невольно, почти бегом, заторопилась к цветам, будто хотела затоптать их или сорвать. Но ни того, ни другого невозможно было сделать из-за их множества, и Ирма только шла — лишь бы шагать, брести в этом цветочном море. Пройдя немного, она услышала за спиною голос мужа:
— Куда ты навострила лыжи?
Ирма остановилась где-то под черемухой, ощутив запах цветов, и, взглянув вверх, притянула большую белую гроздь и прижала к лицу. Лишь потом обернулась, посмотрела назад. Муж стоял перед новым домом, он спросил ее:
— Далеко ли ты собралась?
— Не знаю, — ответила Ирма. — Только бы идти, все равно куда… Идем вместе, вдвоем.
— А дом ты не хочешь осмотреть? — спросил Рудольф.
— Потом, — ответила Ирма.
И Рудольф пошел к ней, под черемуху, цветы которой Ирма прижимала к лицу.
— Местами еще сыро, — сказал Рудольф.
— Галошами не зачерпну, — ответила Ирма. — А будет очень уж мокро, найдем тропу.
Ирму охватило необыкновенное, почти бессознательное томленье: идти среди моря цветов до самого «музея любви», посмотреть, есть ли цветы и там, узнать, можно ли; шагая прямиком по цветам, добраться до сарая. Ей хотелось сделать это сейчас же, а потом можно и дом осмотреть, и все прочее.
— Никогда я еще не видела, чтобы весна была такою прекрасной, — сказала Ирма, когда они с Рудольфом пошли дальше.
— Гляди и запоминай, — ответил Рудольф, — другой такой прекрасной весны не будет.
— Ты и вправду думаешь, что не будет? — как бы испугавшись, спросила Ирма.
— Не будет, нет! — произнес Рудольф.
— Тогда давай глядеть во все глаза, глядеть вдвоем, ты помоги мне глядеть, — сказала Ирма, беря мужа под руку и приникая к нему. — Мне душно, грудь сжимает, вот здесь и здесь, везде. Поцелуй меня, может, отойдет эта боль и станет легче. Поцелуй меня здесь, у куста, никто нас не увидит, поцелуй под этой черемухой, гляди, цветы уже опадают.
— Долго в тебе будет сидеть эта любовная боль? — спросил жену Рудольф, хотя и поцеловал ее, и она сказала, что и вправду ей вроде стало полегче.
— А ты разве не чувствуешь боли? — в свою очередь, спросила Ирма.
— Нет, — ответил он.
— Что же ты чувствуешь?
— Я только чувствую себя хорошо, — засмеялся Рудольф, но в Ирме даже этот смех отозвался болью; как может человек смеяться, если ему до боли хорошо.
Еще издали Ирма заметила, что «музей любви» весь утопает в цветах. Но сам сарай показался в этом великолепии и зеленой свежести старым и убогим, Ирме стало его почти жалко. В двух лазах сарая, верхнем и нижнем, чернела пустота. От веток с шуршащими листьями, через которые они пробирались прошлой осенью в сарай, не осталось и следа. Ветки были увезены домой вместе с пахучим сеном, сено попало на чердак и было скормлено скотине, понемногу, охапка за охапкой, а хворост сожжен, ветка за веткой. Осталось одно воспоминание, и оно причиняло боль. Но это было хорошо, было прекрасно, будто все, что хорошо и прекрасно, должно отзываться легкой болью.