– По-английски это почему-то звучит убедительно.
– Не знаю, – сказала Яара и провела пальцем по тарелке, подбирая остатки салата из авокадо.
– Чего ты не знаешь?
– Я на стороне европейцев. От прошлого не убежишь. Посмотри на своего друга-идиота. Он ведет себя в точности как его отец. С прошлого года даже внешне стал на него похож. Те же залысины. Та же походка враскачку, которую он всегда ненавидел. Он столько твердил, что не хочет быть таким, как его отец, а в результате идет по его стопам!
– Детерминизм – это последнее прибежище…
– …негодяя, – закончила Яара излюбленное выражение Черчилля. – А Австралия была заселена каторжниками, высланными из Англии, я знаю. И все же… – Она замолчала.
Я тоже молчал. Я сидел и крошил черный хлеб. А потом раскрошил крошки черного хлеба.
– Как он там, – сказала Яара. Это не был вопрос, как будто она хотела, чтобы ее слова прозвучали как можно небрежнее.
– Совершенно разбит, – честно ответил я.
– Прекрасно, – равнодушно произнесла Яара, но по ее глазам было видно, что ей не все равно.
Потом я предложил помыть посуду, но она отмахнулась: «Брось». Я натянул вчерашнюю одежду и надел ботинки тем же способом, каким до того снял, – не развязывая шнурков; Яара скрылась в спальне и вернулась с пластиковым пакетом, в который сложила рубашки Черчилля: «Сколько еще он будет ходить в этой дурацкой футболке Берковича?»
Я поблагодарил ее от его имени и взял пакет. Мы обнялись на прощание, и во мне зашевелились совсем не прощальные чувства, я поцеловал ее в щеку и поспешил на улицу. Я шел легким шагом, почти летел, и мне казалось, что я подрос сантиметров на пять, что все вокруг меня стало крошечным и что с этого дня моя жизнь изменится, хотя я пока не знаю как. Понятия не имею, почему мной владело это чувство – то ли потому, что все осталось позади и я наконец-то освободился от надежды, владевшей моей жизнью с прошлого чемпионата, – надежды на то, что вопреки всякой логике все три мои желания, связанные с Яарой, сбудутся, то ли потому, что мое тело радовалось ночи, проведенной с ее телом. А от такой радости по определению перехватывает дух.
Шагая, я думал о Сёрене Кьеркегоре, меланхоличном датском философе, и о его мгновенной метаморфозе: 19 апреля 1848 года после долгой мучительной ночи он снова уверовал в Бога. Наутро он в чрезвычайном волнении записал в своем дневнике: «Вся моя природа изменилась, моя мрачная замкнутость и стремление к одиночеству побеждены – я должен говорить… Господи, яви мне Свое милосердие!»
Но что случилось после того знаменательного утра? Продлилось ли переполнявшее Кьеркегора ощущение внутреннего озарения дольше нескольких часов? Пересмотрел ли он свое учение? Избавился ли от меланхолии, сопровождавшей его с детства? Знакомство с его трудами дает на эти вопросы разные, порой противоречивые ответы.