Как всегда, когда я поднял голову, я увидел в небе над собой кружащего по размашистой серповидной траектории орла, который до сих пор всякий раз надежно оживлял собою тот уникальный момент, тихо петляя в вышине как его следствие и продолжение. Мне представлялось, что это одна и та же птица, появляющаяся из года в год, вырвавшаяся из заповедника к западу от леса возле Рамбуйе, который она делила с соколами, канюками, а также с коршунами и совами, и теперь, двигаясь воздушным путем в восточном направлении к окраинам Парижа, закладывала виражи, выписывая спирали над тихой бухтой. И как всегда эта птица, которая прочерчивала у меня над головой свои сферы, предназначавшиеся исключительно для этой местности, представлялась мне орлом, хотя это мог быть всего лишь – почему всего лишь? – канюк или коршун, но я, как всегда, определил его для себя: орел. «Привет, орел! Эй, ты! Как дела? Qu’est ce tu deviens?»[2]
Совсем не как всегда было то, что орел летел так низко. Я никогда еще не видел, чтобы он кружил так близко к верхушкам деревьев и крышам домов. Все эти годы даже ласточки, парившие высоко в синеве, были все равно на несколько небесных этажей ниже орла. Теперь же ласточки прокладывали свои пути над ним, и я видел при этом, что они – и это тоже было не как всегда – не столько прокладывают свои пути, сколько, опустившись значительно ниже, чем обычно, и находясь над самым орлом, мечутся туда-сюда, мелькая молниями тут и там.
Местность осела в очередной раз, как и во все прежние годы. Но поверхность земли вместе с подпочвой не сохранила своей твердости и округлости. В течение нескольких мгновений вместо привычного образования прекрасной ложбины или манящего углубления, в которое так и тянуло погрузиться, я видел резко проседающую поверхность, крушение, которое несло в себе угрозу не только для меня.
В тот день рисовавшаяся в воображении тишина тогда действительно обрушилась на меня, пусть всего лишь на секунду, ударной волной разразившейся где-то мировой катастрофы. На какой-то миг мне с совершенной ясностью открылись и причины, не воображаемые, – вполне ощутимые, веские, неопровержимые: подобное погружение местности, теперешняя тишина вместо того, чтобы служить толчком к движению, несли в себе угрозу и скорбь, угрожающая тишина и одновременно устрашающая, тишина умирания: ужасающе тихая и столь же ужасающе оцепеневшая.
Эта тишина, она выражала то, что история последних месяцев и лет, с убийственной остротою, теперь, на втором десятилетии предполагаемого третьего тысячелетия, причинила людям не только во Франции, хотя по ней пришелся достаточно мощный удар, но и это в тот миг оставалось неслышимым, невидимым, неосязаемым, и все же очевидным – по-своему очевидным. Все те белые бабочки, которые перемещались, выписывая кривые, по тихому саду, – каждая сама по себе, все они, как представилось мне, одновременно рухнули на землю. И тут же из-за живой изгороди, составленной из кустов бирючины, из соседского сада, раздался вскрик, который донесся до меня в виде предсмертного крика.