Охрим с тихой ленивостью укоряет Касима:
— Горе, не хлопец. Кто же по стольку засыпает? Гляди, еще раз гахнет — останемся без печки на зиму глядючи.
Настя, услышав запах паленого, спрашивает Касима:
— Мабуть, горишь? А ну встань, отряхнись. Так и есть. Чую, вроде кабана палят.
— Шут его не возьмет, — вмешивается Потап. — Охрим Тарасович, заспивав бы, га? Хочется послухать ту, что с Настей поете, «Реве та стогне».
— Так нема ж добрых подголосков. Чи, може, ты, Потап, подсобишь?
— Який з мене подголосок! Опирайся на Настю. Она вытянет что хочешь.
— Ладно.
Охрим долго откашливается, гмыкает, пробует голос. Жинка тут же вмешивается:
— Высоко берешь, боюсь, сорвуся.
— А ну возьми ты.
Они еще какое-то время разлаженно пристраиваются друг к другу. И вот Охрим закрыл свои живо поблескивавшие в свете печки глаза, начал сочным баритоном, решительно, смело забравшись в верхний регистр:
Реве та стогне Днипр широкий…
От их слаженного пения в груди у Кузьменки что-то холодит, заходится сладкой истомой, и кажется ему, что он тоже поет, тоже взлетает высоко в небо на гребне днепровской волны, затем, с еканьем в сердце, падает гибкой вербной веточкой в черную пропасть ночи.
А блидий месяць на ту пору
З-за хмари де-де виглядав.
Настя закрывает глаза, прикладывает ладонь к разгоряченной щеке, подхватывает, стараясь не уронить все, что так бережно и высоко поднял ее Охрим:
Неначе човен в синим мо-о-ри,
То виринав, то потопав.
Не спит коммуна. Завороженная их славным пением, млеет душой, мечтая о чем-то хорошем и высоком. Многие, накинув на плечи кофты или чумарки, осторожно пробираются вдоль длинного коридора, проникают неслышными тенями в комнату к Балябам, садятся на корточки у стены или остаются стоять у порога. Некоторые покуривают в конце коридора, держа чуткое ухо в сторону песни. Некоторые, оставаясь в своих тесных покоях, ловят песню через стены, жадно впитывая ее слабое, почти нереальное звучание.
Ще трети пивни не спивали,
Нихто ниде не гомонив…
Ночное село потушило последние огни. А хутор еще жил. Еще горела норовистая печка, бухая подсолнечной шелухой, еще теплились в темном коридоре огоньки цигарок, еще толпились в балябинской комнате жадные до красоты люди.
Обычно молчаливый Кравец на этот раз говорил долго, и как показалось многим, складно. Хуторяне, слушая его, переглядывались, перемигивались, переговаривались приглушенными голосами:
— Не только гирей умеет креститься, языком тоже добре чешет!
— Евген, дивись, як он тебя зачипив.
— Подожди, он и по тебе колесом проедет.
Потап Кузьменко просил тишины, призывал не в меру болтливых соблюдать порядок на собрании.