Размышления аполитичного (Манн) - страница 260

Но не говоря уже о государстве и культуре, я вовсе не считаю, что это «не судите» (запрет, являющийся не чем иным, как констатацией последней и высшей несостоятельности) нужно понимать в плане оправдания преступников; напротив, из сострадания или из тех соображений, что «я не лучше», отказ виновному в обвинительном приговоре, пусть он и равносилен смерти, на мой взгляд, означает мягкотелый эгоизм и, если всерьёз, негуманен. Коли хотите прочувствовать разницу между духом века восемнадцатого и девятнадцатого, между филантропом и моралистом, прочтите несколько страниц Толстого, а затем главку «Среда» у Достоевского, вошедшую в его статью о русском нигилизме. «Делая человека ответственным, — говорит Достоевский, — христианство тем самым признаёт и свободу его. Делая же человека зависящим от каждой ошибки в устройстве общественном, учение о среде доводит человека до совершенной безличности, до совершенного освобождения его от всякого нравственного личного долга, от всякой самостоятельности, доводит до мерзейшего рабства, какое только можно вообразить». Это тоже гуманность, но она не гуманистична. Она, кстати, отнюдь не обделяет пафос «я не лучше». «Войдём в залу суда с мыслью, что и мы виноваты, — говорится в другом месте. — Эта боль сердечная, которой все теперь так боятся и с которою мы выйдем из залы суда, и будет для нас наказанием. Если истинна и сильна эта боль, то она нас очистит и сделает лучшими. Ведь, сделавшись сами лучшими, мы и среду исправим и сделаем лучшею. Ведь только этим одним и можно её исправлять». Только этим одним. Вот и вся разница между политикой и личной этикой. Как известно, либеральный профессор Градовский заявлял, что во всём творчестве Достоевского нет и намёка на общественные идеалы…

Но скажем же то, что не сказать нельзя: политик, революционер-филантроп и литератор цивилизации, первостепенный демагог, то есть льстец человечества, который, говоря о человеке, подразумевает исключительно человеческую высоту и достоинство, в то время как его антагонисту, так называемому (им называемому) эстету, при слове «человечность» приходит на ум скорее человеческая слабость, беспомощность и жалкость, — так вот, политик-филантроп, вроде бы так пекущийся о человеческом достоинстве, именно он, а не какой-то там «эстет», при помощи почтенного понятия «человечность» пытается лишить жизнь всякой серьёзности, достоинства, всякой тяжести и ответственности, о чём свидетельствует хотя бы его отношение к правосудию, к вопросу о вине, к смертной казни. В целом тут моральное опошливание мира и жизни, получать удовольствие от коего — занятие не для всякого и прежде всего, как мне думается, не должно быть занятием для художника, чей наиглавнейший интерес заключается как раз в том, чтобы в жизни не вовсе заглохли тяжкие, жизненно важные ноты, и кто не знал бы, как подступиться к морально оскоплённому миру. Не должно самоочевидностью вошедшее в цивилизацию филантропическое представление о человечности, выработанное восемнадцатым веком, и дальше служить боевым кличем против всего, что в строгости, серьёзности, полнокровности выходит за пределы этой самоочевидности, как происходило и происходит с понятием «человечность», этой пустышкой, этим излюбленным словечком риторической демократии, помазанным всеми маслами французского красноречия и англосаксонских cants