Хотелось бы повторить: это безопасно и безвредно. Зачем пируэты, ужимки вроде: «Я немец, именно потому что враждебен всему немецкому»? Совершенно необязательно. Поношение Германии в Германии не повредит никому, напротив! И нашему политику от belles-lettres это прекрасно известно. Я, право, отрицаю тут какую-то смелость. Это смело во Франции, там смелость — и куда бо́льшая осторожность. Но у нас? Подобное воспринимается как смелость и тем самым тут же перестаёт ею быть. «Византийство» по отношению к нации — как будто в Германии оно приносит уважение! Как будто больше не уважают как раз обратное, несправедливейшую «справедливость»! Говорят о «спекуляциях на национализме». Если такое и встречается, то в расчёт не принимается. В расчёт принимаются спекуляции на антинационализме, они цветут не менее пышным цветом, поскольку цветут в «более духовной» сфере, а мужества — мужества тут вовсе не требуется. Заблуждаться на этот счёт может лишь самая грубая поверхностность, лишь сиволапая недалёкость «власти», плодящая весьма признательные ей за это акты мученичества. «Практическая жизнь», «действительность», где власть затыкает рот «духу» (чему власть затыкает рот, то, разумеется, непременно «дух»), весьма неполно отражает положение дел, даже сбивает с толку. Мужество нужно сегодня для того, чтобы исповедовать себя немцем, немецким бюргером, чтобы говорить о причастности по крайней мере доли своего естества, и предположительно самой ценной доли — национальному. Для обратного сегодня требуется ровно столько мужества, сколько его имеется у любого литературного пакостника.
Повторяю, к чему ужимки и пируэты, когда литератор цивилизации прекрасно знает, что враждебность Германии в Германии никому не повредит, что демонстрировать её совершенно безопасно, даже почётно? Совершенно ни к чему было восклицать: «Это я-то антинационален? Долго ещё национальными будут черты, которые без меня такими не стали бы. Ваша народность благодаря мне станет шире, чем сегодня, я жизнью своей подаю вам пример того, чем вы должны стать!» Какое жульничество духа! Какое извращённое ниспровержение скромного разума! Народность усиливается и обогащается совершенно иначе — иначе, чем думает или уговаривает себя думать литератор цивилизации. Народность усиливается, обогащается, осознаёт самоё себя при виде самых сильных, ярких, подлинных, парадигматически-совершенных великих своих сынов. Но это придающее силы познавание — лишь узнавание глубинно, исконно родного. Ни одна черта Лютера, Гёте или Бисмарка не стала благодаря им немецкой, будучи прежде кельто-романской. Разве Арминий Клейста не предвосхитил в поэтически-пророческом слове личность Бисмарка? У себя дома Мадзини, с «догмой равенства» и «революционным символом», был подлинный, не чужой политический масон. Чужд его дух в Германии; у него в стране, повторяю, — нет. Там он законнорожденный, столь хорошо знакомое выражение расы. Его могли ненавидеть, преследовать, но он ни на секунду не выбивался, не выламывался, не казался диковиной, монстром, экспонатом кунсткамеры, телёнком о двух головах; не умолчим и о том, что у Мадзини (как даже и в случае Золя) «единство мысли и дела» не осталось литературной фразой, его политические манифесты и прокламации были лить литературным осадком жизни настоящего борца и мученика, ставкой в которой был сам человек и которая потому даже у противников непременно должна была найти не только национальный отклик, но и человеческое уважение. Но какой же, собственно, пример подаёт нам своей жизнью наш активист от belles-lettres? Неужто он всерьёз полагает, что этот его пример, это суетливое революционное литераторство когда-нибудь назовут немецким?