Размышления аполитичного (Манн) - страница 349

Страхов в своём уже не раз упоминавшемся введении к политическим сочинениям Достоевского вот что говорит о вступлении поэта в партию славянофилов: «Славянофильство ведь не есть надуманная и оторванная от жизни теория: оно есть естественное явление, с положительной стороны — как консерватизм, […] с отрицательной — как реакция, то есть желание сбросить умственное и нравственное иго, налагаемое на нас Западом. Таким образом произошло и то, что Федор Михайлович создал себе целый ряд взглядов и симпатий совершенно славянофильских и выступил с ними в литературу, сперва не замечая своего сродства с давно существующею литературного партиею, но потом прямо и открыто примкнул к ней». Однако положительной причиной, по какой Достоевский как политик долгое время считал должным открыто говорить о своей близости консервативно-славянофильской партии, было его писательство, любовь к литературе. «[Ибо] он любил литературу, […] — говорит Страхов, — вот причина, почему он не мог сразу сойтись с славянофилами. Он живо почувствовал ту враждебность, которую они искони, в силу своих принципов, питали к ходячей литературе».

Несомненно, консерватизм в известной мере противоположен писательству, литературе. Взять хоть «консервативное писательство», хоть «радикалистскую политику»: определение тут в известном смысле противоречит определяемому. Ибо литература — это анализ, дух, скептицизм, психология, литература — это демократия, «Запад», и там, где она сопрягается с консервативно-национальными взглядами, намечается та развилка, о которой я говорил, развилка между «быть» и «оказывать воздействие». Консерватор? Ну какой из меня консерватор! Ведь даже если бы я хотел быть им в теории, то всё-таки не мог бы по природе, а воздействует в конечном счёте именно она. У нашего брата деструктивные и охранительные тенденции сталкиваются, и если вообще можно говорить о воздействии, то оно и будет двойным.

Сегодня мне приблизительно ясна моя «культурно-политическая» позиция; даже статистика подбросила подсказку. Статистика эта утверждает, что в 1876 году (год спустя после моего рождения) в Германии был достигнут «наиболее высокий уровень живорождённости» на тысячу человек. Этот показатель составил 40,9. Затем до конца века рождаемость постепенно понижалась, что, однако, изрядно компенсировалось снижением смертности. А потом, ровнёхонько с 1900 года, за тринадцать лет рождаемость вдруг падает с 35 до 27 — обвал, какого, по уверениям статистики, в столь короткий срок не пережил ни один культурный народ