Я всегда остаюсь собой (Блум) - страница 71

Когда-то я скрывал свою неспособность обмениваться: мне было стыдно. Клиентам я иногда рассказываю о ней, если нужно. Это вопрос заработка, и их личное мнение интересует меня меньше всего. Но если я говорю с людьми, мнение которых для меня по-настоящему важно, слова застревают у меня в горле.

Еще несколько десятков лет назад все были такими, как я, но сейчас я – исключение, и я не знаю, что во мне не так, точнее, что еще во мне не так. Возможно, это только намек на что-нибудь более мрачное, более личное, указание на некий ущерб?

Легко сказать, что все мы разные, каждый из нас целый мир, нужно просто гордиться тем, кто ты есть, и все такие прочие глупости. В конце концов, когда все стоят по одну сторону от границы, а ты – по другую, ты не можешь не задаваться вопросом «почему?», не задумываться, в ком ошибка – в тебе или в них. Почему всегда кажется, что эти внутренние терзания, сомнения, тихие разговоры, которые ты ведешь сам с собой по ночам перед сном, случаются только у тебя, а весь остальной мир пребывает в счастливом неведении, в состоянии невероятно фотогеничного восторга?

А может, каким-то образом обнаружится, что именно моя неспособность оказаться в чужом теле заставила меня ощутить больше, чем кого бы то ни было другого, тонкую, острую границу между мной и моей оболочкой? Границу, которая сделана из очисток когдатошнего гнева, из осколков стекла, которые раньше были бутылками надежд, из крошащихся останков вещей, которые жили в тебе и которых больше нет: они отравлены цинизмом, разрублены топорами отрезвления.

И когда ты двигаешься в этой тишине своего абсолютного одиночества, ты можешь услышать скрежет, скрип чего-то колючего и ржавого, что отделяет меня-внутреннего от меня-внешнего.

Я закрыл глаза. Завтра будет долгий день.

Вздохнул, поглубже погрузился в диванные подушки. Наконец мы с телом заснули.

Мне снилась голова, которую сносит выстрелом, и я не мог понять, чья она была – Кейтлин Ламонт или моего отца.


11

Помню картонные коробки, поставленные одна на другую, хорошо запакованные. На одной написано «Кухня», на другой – «Летняя одежда». Из моей комнаты все уже вынесли, по тонкой серой полоске на стене было понятно, где раньше стояла кровать, а тот кусок стены, на котором папа разрешал мне рисовать, когда я был маленький, теперь был замазан резко пахнущим свежим слоем краски.

Я устал, растерялся, рассердился. Я чувствовал, что мы куда-то сбегаем и что это нечестно. И что это из-за меня.

Я бродил по дому, проводил рукой по коробкам, шероховатая поверхность картона служила фоном для моих беспорядочных мыслей. Папа стоял в своей спальне и собирал последние коробки: складывал в них фотоальбомы, купальные халаты, которые в свое время запихнули на верхние полки шкафа – его мы оставляли в квартире, опустошенное свидетельство. Когда я проходил мимо него и мои пальцы были уже черны от пыли, папа оторвал взгляд от большого фотоальбома. У него были красные глаза.