— Помню! А что?!
Мы с Миленой встаем и уходим.
Семен остается один.
Мы знаем, если оглянуться, за тополиным пухом не увидать его тени.
XXXIII
Молча проходим мы с Миленой через город. Скоро уже и мой дом, надсадно болит сердце — не хочется расставаться. Я замедляю шаги, смотрю на нее, и она улыбается. Лучатся затуманенные слезой глаза, дрожит ямочка на подбородке и тонко трепещут ноздри, как у ее матери, когда я курил у них сигареты. Милена опирается на мой локоть и словно удерживает меня. Я останавливаюсь. Наваждение так сильно и реально, что я спрашиваю ее, воображаемую, вслух:
— Ты что?!
«Я не могу больше», — шепчет она.
«Что ты!..» — убеждаю я, пытаясь схватить ее за руку, а она ускользает, прячется за мою спину и растворяется в воздухе среди улицы.
«Пойдем, пойдем!..» — зову я, хотя уже и миража нет, осталось только ощущение мимолетного прикосновения ее щеки к плечу и шорох сиреневого платья, и скользящий шелест голубой прозрачно-переливчатой газовой косынки.
— Где же ты?
Я повторяю это вслух, машинально вынимая из кармана очки. Оглядываюсь… Оглядываюсь уже напрасно, уже чтобы посмотреть, не видел ли кто меня с очками…
Перед нашим домом между двух лип густо разросся куст белой розы. Идет мимо женщина, впереди нее прыгает девочка лет пяти. Ее синий бант замирает на лету, как синяя бабочка, и скачет с дорожки в сторону, к кусту. Маленькая рука тянется к матово-зеленому тугому бутону, из которого едва проклюнулись белые носики лепестков.
— Зачем ты? — спрашивает женщина, и детская рука нерешительно останавливается перед веткой.
Знакомая картина.
Так бывало, когда куст выкинул первую завязь. Мать моя боялась, что прохожие оборвут розу, не дав распуститься, и часто садилась за шторой раскрытого окна, караулила. Если кто наклонялся к кусту, протягивал руку, она величественно поднимала штору и говорила из своего укрытия:
— Ай-яй-яй!.. Нехорошо как, некрасиво…
Точно так на наших с Миленой глазах она выговаривала девочке постарше, школьнице с пионерским галстуком, а та понуро стояла перед окном, перед матерью, наверное, как перед учительницей, краснела и ничего не говорила.
Наконец мать, утомленная собственной нравоучительной речью, милостиво разрешила:
— Сорви одну веточку, которая тебе понравилась, но больше так никогда не делай.
А Милена потом сказала мне, но так, чтобы слышала мать:
— Если розу не обрывать, она перестанет цвести, зачахнет. Странно, но она не любит этого…
Помню, мать смутилась, как та школьница, и тоже молчала сперва, затем отодвинула штору, вышла из укрытия и стала говорить, что она вовсе не против, но надо же подождать хоть, пока весь куст распустится… С тех пор розу ощипывали нещадно, а та год от году хорошела, распускалась так буйно, точно каждый раз это было ее первое цветение.