На Малеконе - пляжном променаде в Гуаякиле, с илистым берегом за колоннами и канделябрами ротонды - сверкали в темноте небольшие костры из ящичной древесины, и вокруг них сидели на корточках темные силуэты - повара, готовившие ужин из отбросов. Рядом клокотала Рио-Гуаяс, по которой неслись к морю целые острова девственной древесины, тушки зверей и увядшие орхидеи. Когда Ансельм возвращался в отель, он был вынужден обходить индейцев, свернувшихся калачиком на неосвещенных тротуарах. На Площади в глубокой тени веерных пальм дремали маленькие чистильщики обуви, положив головы на коробки для щеток, шестилетние бездомные дети; их подошвы, никогда не знавшие обуви, ороговели. Тому, кто осматривает мир, и впрямь следует обзавестись ороговевшим сердцем. Алиби радикальной ангажированности? Ансельм больше не годился в мечтатели - слишком часто он видел, как безумствуют идеалисты.
Когда они сняли комнату в бидермайеровском доме, улица все еще выглядела по-деревенски. Сюда не проникали лучи неоновых трубок и световой рекламы, хотя в бывшем крестьянском дворе напротив уже разместилась автомастерская. С тех пор улица преобразилась. Домашние кошки больше не могли ее перейти. Луговая дернина за перекрестком отступила перед скоростным шоссе, а над хохолками шиферных крыш высится отвесный фасад небоскреба. Благодаря этому они тоже замечают, что прошли годы и что жизнь никогда не стоит на месте. Совершенно неожиданно Ансельм превратился в старика, и чем старше он становится, тем быстрее бежит время. Вниз и мимо. Вниз и мимо. Вниз и мимо...
Он по-настоящему осознает, что ему уже восемьдесят, только сейчас, на госпитальной койке. Это его изумляет. По ночам он изредка прислушивается к собственному сердцебиению - самому зловещему из всех звуков. Вот уже восемьдесят лет тикает и тикает эта жизнетворная мышца. Перед больничным окном шелестят ночные каштаны. Деревья живут дольше людей: в Калифорнии он видел деревья-великаны, которым свыше двух тысяч лет. Разве в мимолетной человеческой жизни больше смысла, чем в их вековечном растительном великолепии? Ему снится сон. Будто он идет по длинному извилистому коридору - небо вверху черное и бесконечно высокое. Что там - за ночным поворотом? Желает ли он это узнать? Над его головой порхают совы, плавно и бесшумно помахивая крыльями. За спиной у странника сдвигаются стены - все теснее и теснее, словно для того, чтобы помешать возвращению. Но хочет ли он возвратиться - в который раз начать все с нуля? Нет. Почему же ему снится невозможность возвращения? Когда он ворочается, койка скрипит. Он скажет об этом сестре, хоть и не любит жаловаться. Говорят, старики ноют из-за каждого пустяка. Может, никакой он не старик и так считают только посторонние? Лишь вспоминая прошлое, осознает он немыслимое богатство фактов, масок и мифов своей жизни: пожалуй, он и впрямь старик. Он смеется: это вовсе не брюзгливый стариковский смех, хоть он и слегка циничный. Наверное, выжить можно лишь благодаря цинизму. Голем, которого Ансельм растил день за днем и который носил его час за часом, однажды ночью, в полдень или вечером задушит его. Ансельм всегда немножко его ненавидел. Он читает вышитую на простыне дату - 1952. Год, в который они с Антуанеттой плавали на пароходе по Рейну. Как будто вчера. А уже завтра другое путешествие достигнет цели. «Научился» ли он «жить» за это время? Он не уверен, но урок подходит к концу. Узнал ли он, что есть «я»? Упрямая фигура сидит в темном углу больничной палаты - скоро она протянет руку, и мысли исчезнут. Проводя рукой по скулам, он ощупывает контуры своего черепа... «Ты тоже когда-нибудь станешь таким...» Наверное, холостяку умирать легче. И все же в глубине души он доволен тем, что цель близка. «Тропою смерти мы идем с тобою, и с каждым шагом боль души смолкает...» Немцев упрекают в танатомании. Ну, ему еще пока не горит, но когда пробьет час...