Паноптикус (Шкуропацкий) - страница 46

— Не может быть. Этого не может быть, — бубнил себе под нос Кирилл Антонович. Он трепетал перед Евой как никогда ни перед одним научным фактом. — Но как? Как?

— Скажу честно: было нелегко, пришлось чем-то пожертвовать. Ты даже не представляешь сколь многим. Очень многим, собственно, — всем. Ради этого я добровольно прекратил быть человеком. Прежде чем наладить отношения, я скормил этой бестии всех оставшихся в живых членов экипажа, одного за другим, всех до единого. Ни много ни мало, почти три дюжины человеческих туш. Не кривись так, профессор, это только на первый взгляд кажется чем-то ужасным и сложным, а на самом деле всё проще пареной репы. Я быстро привык и ты быстро привык бы, никуда не делся.

— Никогда.

— Привык бы, если бы от этого зависела твоя нетленная жизнь. Сначала поламался бы, конечно, а потом пошло-поехало. Просто судьба тебе не давала шанса, а мне вот предоставила. Не много их было в моей жизни и всё как-то по мелочам; большинством из них я пренебрёг, стеснялся, а вот этим взял и воспользовался. И знаешь что: мне понравилось. Поначалу так вообще трындец как вставило, правда потом, после первой дюжины, всё как-то приелось, вошло в колею, стало пресным — обрыдло, короче. Что двенадцатая жертва, что двадцать пятая — один бень. Последние штук десять можно было и не убивать — скукота одна. Это называется «рутинизация» — препаскудная вещь. Но что я всё о себе, да о себе. Скажу как на духу: скормил-то я не всех, один член экипажа до сих пор живее всех живых. Представляешь — это ты. Профессор, я оставил тебя на десерт. Можешь гордится, ты — сладчайшее финальное блюдо, жирная точка пиршества. Надеюсь это тебе польстит, потешит твоё самолюбие. Всё-таки, как ни как, я выделил тебя среди прочих яств.

— Ты… больной, — глупо сказал Шариев; его челюсть тряслась, спесь великого учёного куда-то испарилась, он даже не заметил, как перешёл на ты.

— Ну что вы, не стоит благодарности. Всё ради любимого учителя, — Людцов люто иронизировал; он снова проделал карикатурно-виртуозный реверанс.

Теперь, когда поверженный во прах профессор перешёл на ты, Владислав, повинуясь какому-то нездоровому, маниакальному инстинкту, снова начал ему церемонно выкать. Он интуитивно уловил, что таким образом может более унизить своего оппонента, опустить того на самое донышко. Кибернетик полностью владел ситуацией и мог позволить себе щепотку нарочитой манерности, как приправу к готовящемуся деликатесу. Эта манерность ни к чему не обязывала, она просто хорошо шла к мясу профессора. Людцов любил работать на контрастах, это была его страсть, он обожал перепады, диссонансы и разные несоответствия. Час когда Кирилл Антонович пал к его ногам, был как нельзя более кстати для формальной интеллигентской куртуазности. В конце концов, я маркиз или не маркиз. Сейчас любая церемонность приобретала двоякий смысл, парадоксальным образом оборачиваясь в нечто себе противоположное. Людцов выкая, словно бил Шариева по голове, плющил череп профессора монтировкой, вежливость в его руках обернулась в кувалду, которой он злоупотреблял со всей дури.