Мы соглашались с ним в восторге. Соглашалась с ним и мама – иногда с улыбкой, иногда с неудовольствием. Эти-то убеждения и доводы давали нам праздники. Впрочем, два раза в году наши французские уроки прекращались недели на две: – раз в январе и раз в октябре. В эти промежутки времени мы даже и не виделись с учителем. Мы несколько раз подходили к окраине нашего поля, пристально всматривались в темную зелень окрестных лесов, и если б только заметили в тени их темную фигуру Мосьё де-Шалабра, я уверена, мы бы побежали к нему, несмотря на запрещение переходит через границу поля. Но мы не видели его.
В ту пору существовало обыкновение не позволять детям знакомиться слишком близко с предметами, имевшими интерес для их родителей. Чтоб скрыть от нас смысл разговора, когда нам случалось находиться при нам, папа и мама употребляли какой-то иероглифический способ выражать свои мысли. Мама в особенности знакома была с этим способом объясняться и находила, как нам казалось, особенное удовольствие ежедневно ставить в-тупик нашего папа изобретением нового знака или нового непонятного выражения. Например, в течение некоторого времени меня звали Марцией, потому что я была не по летам высокого роста; – но только что папа начал постигать это название, – а это было спустя значительное время после того, как я, услышав ими Марции, стала наострят свои уши, – мама вдруг переименовала меня в «подпорку», на том основании, что я усвоила привычку прислонять к стене свою длинную фигуру. Я замечала замешательство отца при этом новом названии, и помогла бы ему выйти из него, но не смела. По этому-то, когда пришла весть о казни Людовика XVI, слишком ужасная, чтоб рассуждать о ней на английском языке, чтоб знали о ней дети, мы довольно долго не могли прибрать ключ к иероглифам, посредством которых велась речь об этом предмете. Мы слышали, о какой-то «Изиде, которая погибла в урагане» и видели на добром лице нашего папа выражение глубокой скорби и спокойную покорность судьбе, – два чувства, всегда согласовавшиеся с чувством тайной печали в душе нашей мама.
В это время уроков у нас не было; и вероятно несчастная, избитая бурей и оборванная Изида сокрушалась об этом. Прошло несколько недель, прежде, чем мы узнали действительную причину глубокой горести мосьё де-Шалабра, и именно, в то время, когда он снова показался в нашем кругу; мы узнали, почему он так печально покачивал головой, когда наша мама предлагала ему вопросы, и почему он был в глубоком трауре. Мы вполне поняли значение следующего загадочного выражения: «злые и жестокие дети сорвали голову Белой Лилии!» – Мы видели портрет этой Лилии… Это была женщина, с голубыми глазами, с прекрасным выразительным взглядом, с густыми прядями напудренных волос, с белой шеей, украшенной нитками крупного жемчуга. Если б можно было, мы бы расплакались, услышав таинственные слова, значение которых мы постигали. Вечером, ложась спать, мы садились в постель, обняв одна другую, плакали и давали клятву отмстить за смерть этой женщины, лишь бы только Бог продлил нашу жизнь. Кто не помнит этого времени, тот не в состоянии представить ужаса, который, как лихорадочная дрожь, пробежал по всему государству, вместе с молвой об этой страшной казни. Этот неожиданный удар совершенно изменил мосьё де-Шалабро, – после этого событиям я уже более некогда не видала его милым и веселым, каким казался он прежде. После этого события, казалось, что под его улыбками скрывались слезы. Не видев мосьё де-Шалабра целую неделю, наш папа отправился навестить его. Лишь только он вышел из лому, как мама приказала нам прибрать гостиную, и по возможности придать ей комфортабельный вид. Папа надеялся привести с собой мосьё де-Шалабра, тогда как мосьё де-Шалабр желал более всего быть наедине с самим собою; с своей стороны, мы готовы были перетащить в гостиную свою мебель, лишь бы только усердие наше могло доставить ему комфорт.