Генерал Ашбуртон навестил мосьё де-Шалабра прежде моего отца, и приглашал его к себе, но без всякого успеха. Папа достиг своей цели, как впоследствии узнала я, совершенно неожиданно. Сделав предложение мосьё де-Шадабру, он получил от него такой решительный отказ, что потерял всякую надежду, и уже более не возобновлял своего приглашения. Чтоб облегчить свое сердце, мосьё де-Шалабр начал рассказывать подробности страшного события. Папа слушал, притаив дыхание…. наконец, доброе сердце его не выдержало и по лицу его покатились слезы. Его непритворное сочувствие сильно тронуло мосьё де-Шалабра… прошел час, и мы увидели нашего милого учителя на скате зеленого поля. Он склонился на руку папа, который невольно протянул ее, как опору страдальцу, хотя сам хромал и был десятью или пятнадцатью годами старше мосьё де-Шалабра.
В течение года после этого визита, я не видала, чтоб мосьё де-Шадабр носил цветы в петличке своего фрака; даже после того, по самый день смерти, его не пленяли более, ни пышная роза, ни яркая гвоздика. Мы тайком подметили его вкус и всегда старались подносить ему белые цветы для любимого букета. Я заметила также, что на левой руке, под обшлагом своего фрака (в то время носили чрезвычайно открытые обшлага), он постоянно носил бант из черного крепа. С этим бантом он и умер, дожив до восьмидесяти лет.
Мосьё де-Шалабр был общим фаворитом в лесистом нашем округе. Он был душой дружеских обществ, в которых мы беспрестанно принимали участие, и хотя иные семейства гордились своим аристократическим происхождением и вздергивали нос перед теми, кто занимался торговлей в каких бы то ни было обширных размерах, – мосьё де-Шалабр, по праву своего происхождения, по преданности своей законному государю, и, наконец, по своим благородным, рыцарским поступкам, был всегда почетным гостем. Он переносил свою бедность и простые привычки, которые она вынуждала, так натурально и так весело, как будто это был самый ничтожный случай в его жизни, которого не стоило ни скрывать, ни стыдиться, так что самые слуги, часто позволяющие себе принимать аристократический вид перед учителями, любили и уважали французского джентльмена, который, по утрам являлся в качестве учителя, а вечером – разодетый, с изысканной щеголеватостью, в качестве званого гостя. Походка его была легка. Отправляясь в гости, он перепрыгивал через лужи и грязь, и по приходе в нашу маленькую приемную, вынимал из кармана маленькую, чистенькую коробочку, с маленькой сапожной щеткой и ваксой, и наводил лоск на сапоги, весело разговаривая все это время, ломанным английским языком, с лакеями. Эта коробочка была собственного его произведения; – на вещи подобного рода, его руки были, как говорится, чисто золотые. С окончанием наших уроков, он вдруг превращался в задушевного домашнего друга, в веселого товарища в игре. Мы жили вдали от столяров и слесарей; но когда у нас портился замо́к, мосьё де-Шалабр починивал его; когда нам нужен был какой-нибудь ящичек или что-нибудь подобное, мосьё де-Шалабр приносил на другой же день. Он выточил мама мотовило для шелка, отцу шахматы, изящно вырезал футляр для часов из простой кости, сделал премиленькие куклы из пробки, – короче, говоря его словами, он умер бы от скуки без столярных инструментов. Его замысловатые подарки ограничивались не одними нами. Для жены фермера, у которого жил, он сделал множество улучшений и украшений по хозяйственной части. Одно из этих улучшений, которое я припоминаю, состояло в пирожной доске, сделанной по образцу французской, которая не скользила во столу, как английская. Сузанна, румяная дочь фермера, показывала нам рабочую шкатулку; а влюбленный в нее кузен удивительную трость, с необыкновенным набалдашником, представлявшим голову какого-то чудовища, – и все это работы мосьё де-Шалабра. Фермер, жена Фермера, Сузанна и Роберт не могли нахвалиться мосьё де-Шалабром.