Все это очень ему близко. Близко во всех отношениях.
Идеи Крэга, за которые так горячо ухватился теперь Станиславский, были рождены благодаря танцу Дункан. Это она дала толчок, заставила мыслить в определенном направлении, в направлении предельного упрощения, экономии изобразительных средств при наибольшей выразительности и характерности. Она заставила думать о заимствовании принципов античного театра.
Но не эти ли принципы Дункан создали современный балет, то, чем он, Серов, жил последние годы, то, что помогло ему понять современное искусство и древнее искусство и, слив их, сделать и «Европу», и «Иду Рубинштейн»…
Опять все вело к одному. Наблюдая работу Станиславского, беседуя с ним, Серов лишний раз убеждался в правильности пути, на который он вступил, в общности пути передовых художников, артистов, всех людей искусства. Ту же мысль высказывал Станиславский[106].
Во время этих бесед возникло желание сделать еще один портрет Станиславского. Серов рисовал его на цветной бумаге углем и мелом. Рисовать было легко и интересно. Он наблюдал Станиславского в творчестве, на репетициях, напряженным, отдающим распоряжения, и во время перерывов, пока пыл еще не остыл, пока ум его, дух, воля заняты были одной мыслью. Серов садился на маленькую скамеечку, полюбившуюся маленькую скамеечку, и рисовал голову Станиславского «в плафоне», снизу вверх, как Ермолову и потом многих других, ибо Станиславский был так же духовно высок, как Ермолова, и так же физически высок, как, скажем, Стасов, чей портрет Серов писал совсем недавно.
В это воскресенье, 20 ноября, он окончил портрет, поставил подпись «В. С.» и дату: «911».
Он вышел из жаркого помещения. Был поздний вечер. Морозило. Его окликнула молодая актриса. Смущаясь, предложила подвезти домой.
Красивая лошадь крупной рысью выкатила коляску из Камергерского переулка на ярко освещенную Тверскую, кучер обернулся и спросил адрес. Серов назвал, а потом, когда кучер натянул вожжи и лошадь плавно понесла коляску по гладкой мостовой, проговорил полушутя-полусерьезно, не то в кучерскую спину, не то своей спутнице:
– Только не спутайте – Ваганьковский переулок, не Ваганьковское кладбище…
Так окончилось воскресенье. А в понедельник опять заказные портреты, сеансы. Утром у Щербатовой, днем у Ламановой. И там и тут он свой человек. У Щербатовых на вечерах «Свободной эстетики» собирается «вся Москва»: Станиславский, Качалов, Москвин, Коровин, Головин, Грабарь; приезжая из Петербурга, захаживают Бенуа, Сомов, Философов…
А у Ламановых он с детства. Когда-то, еще совсем мальчиком, приходил он сюда с матерью. Только тогда он мигом взбегал на четвертый этаж, а сейчас швейцар – все тот же швейцар – услужливо распахивает перед ним дверцу лифта. Серов не возражает. Он совсем по-стариковски жалуется старику-швейцару: