Бунин снова поправляет поленья в печке и осторожно и аккуратно ворошит угли.
– Вот вы спрашиваете, разрешу ли я вам писать о себе, – выдержав паузу, продолжает он. – Не только разрешаю, но буду рад, если вы когда-нибудь это сделаете.
Он смотрит на меня торжествующе, нисколько не сомневаясь, что я, осчастливленная его монаршей милостью, чувствую себя на седьмом небе.
И я, сознавая, что он ждет от меня верноподданнической благодарности, говорю:
– Спасибо, Иван Алексеевич, сегодня же вечером начну дневник. Буду все записывать о вас.
Он кивает:
– Вот это умно. Непременно заведите дневник. Увидите, как он вам потом пригодится. Поможет вам меня по-настоящему понять. Не только меня, но и себя понять и узнать. Ведь вы, наверно, как большинство, воображаете себя совсем другой, чем вы на самом деле, – и, помолчав, – а вот я действительно «познал самого себя». Не хуже самого Сократа… Так непременно заведите дневник.
Но я так и не завела дневника. Я тогда совсем не собиралась писать о Бунине. Ни о Бунине, ни о ком другом. Я была слишком занята своею собственной жизнью.
Но как знать? Не будь тогда этого разговора, я, может быть, не решилась бы так подробно рассказывать о моих немногочисленных встречах с Буниным.
Нет, я не надеюсь показать «живого Бунина». Это вряд ли кому удастся – слишком уж он многогранен, не укладывается ни в какие рамки, не поддается измерению.
Но, может быть, все же эти страницы о нем помогут хоть смутно, как сквозь туман, увидеть его, услышать его голос, на минуту почувствовать его присутствие тем, кому не было дано встретиться с Буниным.
– Я теперь постоянно о смерти думаю, – говорит Бунин. – Какой-то перелом во мне произошел. Я как будто не только умом, но и всем телом понял, что я, как и Кай, смертен. Смерть как будто вошла в меня – в мою голову, в сердце, в кровь. Правда, я только минутами, но все чаще чувствую ее в себе. И это тяжело. И страшно. Ведь как ни крути – восьмой десяток, жить осталось совсем мало.
– Ну что вы, Иван Алексеевич! – перебиваю я его. – Вы всех нас переживете. До ста лет, а то и больше проживете.
Я уверена, что именно этих слов он ждет от меня. Но он отмахивается от них раздраженным жестом:
– Вздор! Помру через год-два, много пять лет. Устал я и ослабел. И все так мерзко. Началось с этой гнусности. Как волка меня травят. Но я еще, слава богу, не только огрызаться, но и задрать могу. Из последних сил могу. Вот утром опять письмо пришло…
Он протягивает руку и берет со стола длинный конверт с трехцветной каемкой и американской маркой. Сейчас он начнет мне читать злосчастное письмо. С соответствующими, полновесными, трехэтажными комментариями. И тогда уже мне никак не удастся развлечь его. Эта «волчья» тема, пожалуй, еще хуже темы о смерти. А ведь я обещала Вере Николаевне, ушедшей за покупками, привести Бунина в хорошее настроение к ее возвращению домой.