за пояс так, что при любом движении клинок впивается ему в бедро. На Диком Западе он палит такие костры, что огонь взмывает к верхушкам деревьев, и еще бесконечно удивляется, когда индейцы обнаруживают и обстреливают его убежище. Короче, гринхорн – он и есть гринхорн. И я сам когда-то был таким же незрелым ротозеем.
Только не думайте, будто мне приходило в голову хоть как-то подозревать об отношении ко мне этой презрительной клички. О нет! Отличительная черта всякого гринхорна как раз и состоит в том, что он готов кого угодно считать зеленым юнцом, но только не самого себя. Напротив, мне казалось, что я весьма мудр и даже опытен. Ведь я получил высшее образование и не боялся никаких экзаменов. Своим юношеским разумом я не мог постичь тогда, что истинной школой является сама жизнь, ежедневно и ежечасно подвергающая учеников суровым испытаниям. Весьма плачевные события на родине и, признаюсь, врожденная жажда деятельности заставили меня перебраться через океан в Соединенные Штаты, где в то время молодому, напористому субъекту гораздо легче было добиться успеха, нежели теперь. Я мог бы недурно устроиться в восточных штатах, но меня тянуло на Запад. Занимаясь то тем, то этим, я вскоре кое-что подзаработал и, прихватив все необходимое, полный радостных надежд, добрался до Сент-Луиса. Там судьба привела меня в немецкую семью, предложившую мне приют и место домашнего учителя. В тот дом часто захаживал некий мистер Генри, оружейник и большой чудак, отдававшийся своему ремеслу с пылом истого художника и с унаследованной от предков гордостью, называвший себя «мистером Генри, ружейных дел мастером».
Человек он был добрейший, хотя внешность и поведение производили прямо противоположное впечатление, ибо он не знался почти ни с кем, кроме упомянутой семьи. И даже со своими клиентами обращался столь неприветливо, что те продолжали ходить к нему только из-за отличного качества его товара.
Жену и детей он потерял в результате какого-то ужасного события. Мистер Генри никогда об этом не рассказывал, но по некоторым его словам я догадался, что его родные стали жертвой кровавого нападения. В этом горе, вероятно, истоки его вечной суровости и нелюдимости. Сам он, скорее всего, просто не замечал резкости своих манер, в душе оставаясь добрым и мягким. Не раз я видел, как у него на глазах выступали слезы во время моих рассказов о родине и соотечественниках, с которыми я всегда был и до сих пор остаюсь связан всей душой.
Почему старик проявил симпатию именно ко мне, чужаку, я долго не мог понять, пока он сам мне не объяснил. С тех пор как я появился в этой немецкой семье, он стал захаживать туда чаще и нередко присутствовал на наших занятиях, по окончании которых мне приходилось уделять ему свободное время. В конце концов он пригласил меня к себе, но я не торопился воспользоваться приглашением, поскольку не хотел злоупотреблять гостеприимством такого человека. Как сейчас помню гневное выражение его лица, когда однажды вечером все же зашел к нему, и тон, которым он меня встретил, не ответив на мое приветствие.