Друг мой, брат мой... (Стрелкова) - страница 75

Сыскать бы в Степи таких же молодых людей, дать им образование, направление мыслей — в этом может оказаться самая верная цель жизни. Не о ней ли пророчествовал Достоевский, назначая год жизни в Петербурге, после которого Чокан будет знать, что делать?


В первый день сентября газета "Русский мир" шла нарасхват. В ней наконец-то появилось на свет начало "Записок из Мертвого дома" Федора Достоевского.

Газетные строчки расплылись, когда Трубников прочел про девочку, которая арестанту копеечку подала: "На "несчастный", возьми христа ради копеечку". А ведь у самой-то отец в госпитале помер, в арестантской палате...

"Эту копеечку я долго берег у себя" — так заканчивалась первая глава. Душу перевернуло и руку обожгло, будто ему, Трубникову, в ладонь ту копеечку положили. Многое за нее отдавать надо — не расплатишься.

В газете обещали продолжение "Записок", однако в следующих номерах ничего не появлялось. В уверенности, что Валиханов может знать — отчего так? — Трубников пошел в Новый переулок.

— Цензурой наложен запрет. — Валиханов подошел к письменному столу, выдвинул узкий секретный ящичек, взял оттуда небольшой кинжал старинной работы, подарок Достоевского, покачал на ладони. — Полагают, что описанные Федором Михайловичем картины каторги соблазнительны для преступников. Не отображена достаточно сама строгость наказания. И каторга выходит не очень уж и страшна.

— Не страшна? — Трубникова поразила сверхъестественность придирки. — Но чего уж страшнее Мертвого дома?

— Не знаю. — Валиханов пожал плечами. — Догадываюсь только, что, по мнению начальства, России нынче недостает страху. Дефицит страха опаснее для правителей, чем дефицит в государственном бюджете...

В сентябре вернулся от рязанских родственников Потанин. Вернулся как с поля битвы. Когда он отъезжал, дядюшка высунулся из окна в шлафроке, в турецкой феске, простер руку в некую даль и провозгласил: "В Сибири тебе место! В Сибири! На вечное поселение! К медведям белым!"

Конечно, не той Сибирью грозил дядюшка, которую Потанин по-сыновьи любил, а Сибирью другой, что на Руси пугалом значилась: чахотка и Сибирь — страшнее нет. В ту Сибирь сулил дядя дорогу племяннику — казенную, по этапу. Ему бы власть — он бы племянника в пушку затолкал да выпалил в ту сторону азиатскую, чтобы другим неповадно стало мыслями вольничать! Таков был итог теоретических споров, затеянных руководителем Сибирского кружка в одном рязанском среднего достатка поместье.

В рязанских голых деревнях Потанин нагляделся, как живет крепостной крестьянин, и наслушался мужицких рассказов о прежних временах, когда жилось еще горше. По возвращении в Петербург он пошел к Семенову рассказать про путешествие в самую глубь русской беды. Рассказать и спросить: "Да когда же будет реформа?" Вместе с ним отправился к учителю и Чокан.